достойных людей своим смехом. Однако носиться так у Казгери есть свой резон. Его цепкий взгляд подмечает буквально все и сразу. В особенности то, что выдает запах тайны, а если повезет, то сложится в ее разгадку, продать которую — раз плюнуть. Надо только знать, когда и кому. Если не ленишься бегать, можешь неплохо заработать на беготне. Не сейчас, так потом. Коли тайн много, ты просто ждешь, когда они должным образом вызреют, а потом продаешь их одну по одной тому, кто тем временем сам поспел для того, чтоб услышать разгадку. Все просто.
Когда Казгери понимает, что между Дзака и Цоцко пробежала какая-то тень, он пробует выследить ее, идя по пятам, но у него сперва не выходит. Потом он видит случайно, как плачет Роксана в лесу, положив свою голову на плечо мужчины. Ба!.. Да это ж Цоцко! Примерз словно камень и только руку отводит за спину, будто хочет ее удержать от беды. Казгери любопытно. Что за этим стоит?..
Однажды он все понимает. У-у-у-у... Такую тайну опасно и знать. Он бежит от нее, покуда хватает терпенья и страха, но жажда продать все же сильней. Сперва он идет прямиком к свой тетке, петляет нашкодившим псом вкруг да около, ищет, с чего бы начать разговор, но, едва приступив, получает пощечину, а вдобавок к ней — крепкий пинок.
— Пошел-ка ты вон, шакаленок бесстыжий!.. — Роксана совсем по-мужски плюет ему вслед. — Мне на то начхать. Расскажи ты хоть деду... Вот дешевая мразь!..
Слова ее просто обидны. Они Казгери задевают. Только подумать, вроде красивая, умная, а поди ж ты, оказалась дурой из дур... Пусть пеняет сама на себя.
Казгери понимает: Цоцко все известно и так. Соваться к нему он не может: под горячую руку тот горазд покалечить. Об отце нечего и говорить: тому нужен лад да покой, а не распри с позором. К деду он не пойдет, потому что, коли тот вдруг помрет от расстройства, Казгери никогда не простят.
Остается Дзака. Похоже, у той с Цоцко свои счеты. Коли он с сестрой заодно — пусть теперь отдувается...
Дзака слушает очень внимательно. У нее такое лицо, будто в эту минуту окунают ей ноги в блаженную взвесь облаков. Она не скупится, дает десять монет серебром и поручает докладывать новости впредь.
Роксану теперь не спасти. Цоцко сознает это слишком уж поздно. А когда сознает, вопреки пониманию хочет ее увезти. Откуда прознала Дзака, он не может ума приложить. Впрочем, сейчас не до того, ему надо спешить.
Но Роксана только смеется. Он встречает ее на развилке, открывает беду, а она лишь беспечно смеется, приобняв на мгновение брата за плечи, целует бережно в лоб. Второй раз. Второй и последний: он не в силах ее удержать. Она скачет галопом к отцу. Не успевает тот рта раскрыть, как она сама на него и накидывается:
— Старый развратник. Это ты во всем виноват. Проклинаю свое с тобой сходство. Мы не люди, а выродки. Ты такой же, как я. Только я даже хуже, потому что теперь никому не нужна: ты сам меня предал...
Все. Все кончено. Такой вот последний галоп... Чтобы люди меньше судачили, Цоцко предлагает устроить всеобщие поиски.
— А когда ничего не найдут, что тогда? — вопрошает отец. У него на лице плачет вечность.
— Тогда мы им скажем, что она у родни отыскалась. Никто ведь здесь и не знает, какая у нас родня...
Они почти что успели. Не хватило каких-то двух суток, чтобы продать надел и дом и тихо сняться с места. Кто ж мог подумать, что к ним вдруг заявится тот, в ком храбрость была лишь жаждой конца — тот самый Аслан, от которого понесла торжеством отреченья позор свой Роксана?..
Вот тебе и Развязка. Говорящее имя...
I
С тех пор, как заявились чужаки, с землей творилось неладное. То ли она растеряла прежнюю стать, то ли это река вдруг прибавила в силе, но чувство было такое, будто аул тронулся с места и тихо плывет по зиме, оторвавшись от тверди, вместе с горами и лесом туда, где его поджидает несчастье. Причастность реки была несомненна, хотя в чем-то и спорна: если аул куда и плыл, то вряд ли по ее течению. Скорее наоборот. Ощущение было сродни тому, что испытывает взошедший на гребень вершины путник, когда, свалившись на спину и роняя дрожь из раскинутых в стороны рук, с трудом переводит дух, уставившись пьянеющим взором в скользящие над ним облака, покуда те влекут за собой его душу.
День за днем месяц кряду шел снег. Его бесшумная поступь покрывала пухом весь мир, навевая сонливость и скуку на тех, кто недавно еще был исполнен надежд и восторга. Нескончаемый снег убаюкивал страсть. Вяло сплетаясь телами в его роскошном плену, они предавались любви как постыдно- бесцельной тоске, когда нужно и хочется что-то спасти, но вот что — очень трудно припомнить. Прячась от холода в недужных объятьях, они растворялись во снах ни о чем, пустив свои души в потемки по следу умершего ветра.
Когда же он ожил, впервые за много недель обрушив на них свою мощь, старожилы (включая сюда сестер и Алана) подивились тому, что он пахнет уже не зимой, а подгнившей травой. Вслед за яростным ветром на аул обвалился туман. Он вползал к ним в хадзары, залеплял паутиной глаза и трогал огонь, неохотно, ворсисто мешаясь с беременным дымом. От тумана мир делался зыбким. Он словно играл с ними в прятки.
Таким был январь.
А потом пришло солнце. Снег стремительно таял, истекая корками льда, и вливался ручьями в смоль почерневшего русла, готовя разлив. Пока мужчины строили дамбу, их жены старались не верить тому, что река победит. Чужаки были споры в работе и как будто спокойнее всех. С того дня, как они осквернили здесь утро и склепы, больше не к чему было придраться: даже дети вели себя так, словно каждый из них, как стекло, носил в руках тишину. Их будто бы вмиг подменили. Только разве такое возможно?..
Потом приключилась и вовсе занятная штука: река присмирела и выдохлась, несмотря на весеннее солнце и стаявший снег. Собравшись у дамбы, люди глядели, как падает в русле вода, словно на дне его она отыскала большую ложбину. И тогда ощущенье того, что земля их подмыта и тронулась в путь, перестало быть просто догадкой.
Жена Хамыца призналась, что почуяла ступнями шелест волны под собой, но он только буркнул в ответ и отмахнулся сердито. В последнее время им стало непросто друг с другом молчать, а говорить особо тоже не очень-то сочинялось. Ближе к марту женщина обнаружила, что по центру хадзара взломан трещиной пол. Конечно, то была не беда, но ей показалось, что беда где-то рядом. Залечив трещину щебнем и глиной, она взяла себя в руки и заслонилась от того, что теперь им предстоит, показным хладнокровием. Хамыц ничего не заметил. Она была ему благодарна, но несколько дней в раздражении молола зерно на муку и украдкой кусала ночами косу, словно силясь припрятать в себе какой-то ненужный порыв.
По весне чужаки окончательно справили дом. Он был больше, чем все остальные; оно и понятно: столько тайн и людей могли приютить только очень высокие стены. Двухъярусный дом вздымался, как солнечный парус, отражая гладью боков слепые лучи. В погожие дни он был очень похож на блестящую реку, а пошедший на стройку плитняк отливал на свету чешуей. Издали дом казался влажным и скользким, как если б был сложен из тысячи мелких сиреневых рыб, окруженных, как неводом, прочным квадратом забора из подобранных с острова голышей. Выходит, он и сейчас не давал им покоя — нелепый маленький островок.
Сами склепы сменили одежду и стояли теперь сплошь в заплатах из разводов от быстро сбежавших дождей. Лишившись былого величия, они будто поникли. В них не водилось уже ни грозного эха, ни мрачной суровости, ни глухого покоя обитавшей здесь столько веков, торжествуя густой пустотой, привередливой смерти. Она окончательно уступила небрежению назойливой жизни, ходившей к ней вброд по реке, чтобы собрать шелуху последних секретов из-под этих дряхлеющих стен.
Соблюдая наказ, никто из подростков внутрь склепов, однако, уже не входил. По крайней мере, уличить их в этом никому из взрослых не удавалось, препятствовать же тому, чтобы дети пришельцев время от времени скоблили мшистые камни и подчищали с них червивую тишину, было тоже как-то неловко: поклоняться тому, что ушло без возврата, — все равно что порочить последнюю память о нем. Не случайно все чаще сам остров теперь называли попросту Голым. Он словно бы сморщился по краям, оскудев