Роксаны давно уже не было, но ненависть к ней у Цоцко не прошла. Напротив, она словно сделалась горше, сильнее саднила, бередя душу пуще прежнего, ведь теперь ее нельзя было выплеснуть даже взглядом, потому что той, кого он ненавидел больше всех на свете, никаким взглядом было уже не достать. Оказалось, что смерть, о которой раньше он думал как о чем-то никчемном, ущербном, ничтожном, смердящем стервятиной (все одно что потроха закланного в жару барана); смерть, о которой, как он всегда полагал, не стоило и размышлять, тратя время на трусость; та самая смерть, что столько раз встречалась ему на пути, но никогда при этом не смела всерьез задеть его сердце и разум, — эта смерть умела быть и другой: изворотливой, мстительной, подлой — прямо на диво! — если была способна вот так досаждать, преследуя его по пятам невозможностью с нею расправиться — так, чтобы навсегда зарыть ее в яме презрения и больше никогда о ней не вспоминать. Словно в насмешку, она попадалась ему на глаза каждый день, по сути, даже Цоцко и не узнавая, хотя сама сохранила свое лицо в точности ровно таким, каким он его и запомнил в тот день, когда она пришла к ним по следу Роксаны, чтобы испортить все то, что он сочинил за них всех и во что уже сам готов был поверить. Теперь она вновь ожила, приняв облик Алана, чтобы плодить здесь детей — по соседству с его, Цоцко, хмурым унынием, о котором никто, включая жену, отца и Тугана, разумеется, и понятия не имел, но которое с каждым днем, с каждым годом и каждой истраченной мыслью об ускользнувшем возмездии становилось все безнадежнее, все тоскливей и гаже, подвергая пытке бессилия, хуже которого он пока ничего не встречал. Выходило, что смерть, которую ты сотворил своими руками, коварнее той, что к тебе просто пришла, как усталость, простуда, как дождь, как туман или снег, — ибо так оно было с их матерью: та лишь взяла и ушла, ничего по себе не оставив, кроме прозрачного облачка немого присутствия, совершенно безвредного и, в общем-то, даже уютного в своем бескорыстии, потому что оно никогда его так не тревожило, ничего от него не ждало, ничем себя не проявляло, пока сам он не призывал этот робкий пугливый парок своей собственной волей. Так же точно было и с сыном, похороненным тоже в далеком краю и ни разу к нему не пришедшим на встречу, постепенно бледнея и тая лицом, которое нынче, по прошествии нескольких лет, он, Цоцко, не мог уже ни объяснить, ни втолковать своим пепельно-серым глазам, даже когда закрывал их с намерением вспомнить. Наверное, так было правильно. Было это, как надо, потому что — не ходить же на привязи у того, что с тобою когда-то произошло!..
Здесь же было иначе. Все было так, словно он очутился в плену. И если он давно для себя уяснил, как ему быть с умножавшей все время долги (чтоб смиренно платить ему дань по ним) жизнью, то с ее главным соперником было куда как сложнее. Цоцко осознал вдруг, что смерть-то и есть его истинный враг, против которого он никак не мог взять в толк, что же ему предпринять, — что и когда. Как бы то ни было, а вызов он принял. Оставалось томиться, теряясь в догадках, что делать дальше, потом.
Совсем как ловец, изнуряющий годы терпением, постигая повадки опасного зверя, Цоцко придирался суровым надзором к ее повсеместным отметинам: иссохшим стволам, поникшему стеблю, дичи, подбитой ружьем, задавленной мыши, подстреленной белке в лесу, сброшенной шкуре змеи, угасанию дня, кисловатому запаху старости, обитавшему в дреме отца, гниющему снегу, хрупкому телу листа, упавшему сухостью в осень, цвету мха на камнях, вою долгого эха, трупу дохлой совы, неучтиво исклеванной коршуном, израненной памяти скал, безымянности троп, на которые он забредал иногда, чтобы первым за, может быть, триста молчавших здесь лет одолеть чей-то путь, почти стертый со склона дождями и временем. Но, как ни старался, нигде он не мог отыскать той изнаночной правды, что звала его за собою, покрывая туманом свой след. Цоцко продвигался за ней по наитию, по азарту сердитой души, оскорбленной обидным незнанием — того, почему вдруг какой-то мертвец раздражает его похуже любого из живших, хуже мысли о том, что, поддавшись затеянной смертью игре, он ведет себя словно стервятник.
Казалось, они поменялись с Роксаной местами, и теперь уже не он подсматривает за ней в щелку двери, а это она наблюдает за ним из злорадного своего ниоткуда, хохоча над любым его шагом, любым начинанием, каждым разумным поступком, любой мыслью и всякой попыткой ее никому не раскрыть. Сестра поступила с ним так, как не имела права с ним поступать: она его предала. Предала в тот момент, когда он был связан с ней общей тайной, взаимной борьбой, взаимной же ненавистью и общей любовью, которая, если быть честным, была лишь подспорьем, приманкой, затравкой для ненависти, но все-таки она
А потому, присматриваясь к ней и пытаясь постичь ее силу, Цоцко все чаще утыкался пристальным взглядом в неискренний сумрачный остров посреди Проклятой реки, знавший больше о смерти, чем любой из гробов и погостов: кладбище помнит лишь то, что подносят к могильным камням в своих душах и мыслях живые. Что касается Голого острова — смерть в нем давно не
Сам отправиться к склепам Цоцко, понятно, не мог. Был для того Казгери: толковый парнишка, хоть, конечно, изрядный подлец...
Цоцко не спускал с него глаз: «Когда что-то найдет, я увижу. Не такой он мастак, чтобы спрятать секрет от меня».
Ждал он долго. Порой Казгери приносил под бешметом какую-то дрянь: пожелтелые кости, обрывок шнурка, черепок от разбитой посуды, паутинку истлевших волос, огрызок монеты, обмылок поблекшего Бога с деревянного образка, острый клык серебра, наконечники стрел, превращавшихся в рыжую крошку, стоило их чуть-чуть потереть, прах сухой, непонятной земли, треугольник слоистой лопаты, треснувший жезл ее черенка, кармашек бесчувственной кожи от чьей-то обувки, осколок кинжала, беспорядочность нищенской утвари, — все это были следы ни о чем, отпечатки скучающих мыслей, потому что их, вещи, все до одной можно было собрать из нетрудных догадок о том, что там есть, в этих склепах, даже если ты в них не бывал.
Так что Цоцко было рано пока выдавать ему свой интерес: Казгери ничего не нашел из того, что было ему любопытно. По правде, эта затея начинала его угнетать, несмотря на забавность им сделанных как бы по ходу открытий: о том, например, что племянник его намеренно лгал, доставляя им с Голого острова обвислые плети гадюк, потому что тварей этих там почти не водилось. Вычислить то, конечно, можно было и раньше — откуда, скажите на милость, в камнях вдруг такое количество змей?.. Цоцко тогда не сподобился: если в голову и пришло что-то вроде сомнения, то почти тут же угасло — не до того. Но теперь, едва он приладил друг к другу концами два поступка племянника, повторявшихся кряду много недель, едва убедился, что те пришлись впору, сложились, — тут же все прояснилось: Казгери никогда не ходил к островку без того, чтобы прежде не отправиться к камышам у излучины, где гадюк да ужей было пруд пруди. Выходит, он просто отпугивал тех, кто мотался за ним словно хвост и кого ему с его кривыми ножищами обогнать было раз плюнуть, но вот надолго избавиться — для того нужно было еще плутовство. Выходит, он лишь выигрывал время — не только на то, чтобы раньше других одолеть бурный брод и прикинуться, что успел, едва взойдя на свой остров, опознать змею на камнях, изловчиться ее разозлить, быстро с нею расправиться и нанизать в доказательство червяком на гвоздатую палку, — а на то еще, чтобы внушить им страх ходить сюда в одиночку и задерживаться здесь дотемна. Так он выигрывал время вдвойне. Вопрос был в том, на что ему это время понадобилось?..
Узнать про тайник племянника Цоцко большого труда не составило: он мог быть лишь там. куда бы никто не явился с намерением копать даже по прихоти случая. Он мог быть там, куда Казгери убегал почти каждый день и в любую погоду, но куда добирался не напрямик, а — в обход, чтоб запутать тем самым любого, кто пожелал бы пойти за ним следом. Тайник хранился там, где только и могла найти приют жадность лукавого малого, которую ему, когда очень уж занеймется, можно было проверить, обгладить руками и неторопливо пересчитать что в снег, что в слякоть, что в дождь. Стало быть, тайник был где-то