деле каждый сам определяет, насколько можно открыться.
Цыганский мальчик, добравшись до книг, бывало, краснел от вычитанного в них; за «раздевание» людей некоторыми писателями в таборе секли бы кнутом, считал он.
Наконец Шаховский начал посматривать на часы. Однако уходить не спешил. Данилов заметил его возбуждение: поднимался с табурета, кружил по землянке. Просторная она была в сравнении с теми, в каких жили в Заполярье, но все же землянка есть землянка, пространство ее замыкалось тремя-четырьмя шагами. А такое кружение в узкой клетке и мысли бунтует. Делаются они непоследовательными, рваными, путаными. И Шаховский стал прыгать с темы на тему — от высокой политики до манеры чаепития у англичан, до критики инструкции медсанупра о женской гигиене. Почему вдруг такая тема? — удивился Данилов. Не было же зацепки, да и критика неуместная, как раз того, что он, командир батареи, которому приходится заниматься всем этим практически, считал разумным. Видимо, у рожденного в шатре и рожденного во дворце были разные представления о гигиене.
Расслабленность у Данилова исчезла, он насторожился, появилось подозрение, что аристократ пришел с глубоко запрятанным намерением словить на чем-нибудь его, простака, обмануть. Но на чем? Догадка не проходила. И комбат сжался как пружина, затаился, как рысь, готовый и к обороне, и к нападению.
Шаховский остановился перед хозяином землянки, впервые смущенно улыбнулся.
«Я с необычной миссией к тебе, Данилов. — И глубоко вдохнул горячий воздух. — Я хочу сделать девушке предложение. И сделать его в твоем присутствии… Не прятаться же мне… Чтобы все было прилично, гласно…»
Отлегло у Данилова. Отлегло до того, что хотелось рассмеяться. С одной стороны. А с другой стороны… какая буря родилась в его душе! Что он должен сделать? От его… да, от его решения зависит судьба… нет, не их, ее и капитана, — его собственная. Никогда не думал, что ему, офицеру, придется решать и такую задачу. И на решение ее дается одно мгновение. Как в бою, на передовой: неправильное движение — и смерть. Неправильный ответ — и… приговор… Чему? Своей любви? Своему человеческому достоинству? Офицерской чести?
Где же те слова, что не прозвучали бы приговором и любви, и достоинству, и чести?
Данилов затягивал ответ. Спросил, хотя сомнения у него не было, кто девушка:
«Иванистовой?» — и испугался, почувствовал, как пересохло во рту, в горле, внутри.
«Да. Она мне понравилась еще в военкомате».
Ответ помог Данилову принять решение; у него вспыхнула злость: «Ах ты, гусь! Так ты не дальномерщицу подбирал, а девушку на свой вкус… возлюбленную себе!»
Данилов поднялся за столом, но сказал не по-военному — неожиданно фамильярно и почти весело:
«Знай, капитан, я тоже люблю Лику и собираюсь жениться на ней».
У Шаховского округлились глаза: такого он не ожидал, ведь никто и словом не обмолвился, что у командира первой батареи любовь, хотя тему эту офицеры охотно смаковали, находили ей место почти в любом разговоре.
«Что же делать, мой боевой товарищ?» — Шаховский хотел сказать так же весело, но голос его упал. Это настроило Данилова наступательно.
«Давайте разрубим узел, как рубили его ваши предки».
Возможно, то была шутка. Возможно… Сам Данилов так и не смог мне убедительно объяснить: шутил он или сказал серьезно, со зловещим намерением; соглашался со мной, что не могла такая дикая идея возникнуть у советского офицера, но ту же и сомневался:
«Ты меня не знаешь… Я сам себя не знаю…»
Шаховский скривился в презрительной ухмылке:
«Никто из моих предков не стрелялся с цыганом!»
Это была сумасшедшая бомба, брошенная бездумно. Она вдребезги разнесла спокойствие и рассудительность командира батареи. Взвился смерч оскорбления, самого болезненного, самого тяжкого.
Данилов схватил со стены портупею с пистолетом в кобуре, накинул на плечи; дрожащими руками подпоясываясь, закричал во весь голос, забыв, что могут услышать на позиции:
«Так тебе цыган — не человек! Вонючий феодал! Теперь ты будешь стреляться! Я тебя заставлю, недобитый эксплуататор! Я тебе докажу, кто из нас человек!»
Естественно, эпитеты оскорбили потомка дворянского рода.
Шаховский побледнел, тоже схватился за кобуру. Но все же рассудительность не оставила зрелого и более опытного человека.
«Не сходите с ума, Данилов».
И протянул руку, чтобы снять с гвоздя у двери шинель.
Но успокоить Данилова такими словами было невозможно. Он кричал:
«Нет! Ты будешь стреляться! А попробуй убежать, трус, — я пущу тебе пулю в спину».
Шаховский, конечно, не был трусом, но повернуться спиной побоялся; с бешеным цыганом, отец которого из ревности убил человека, шутки плохи. Возможно, до него дошло, что он действительно-таки оскорбил Данилова. Попробовал вызвать соперника на трезвое рассуждение:
«Где же мы будем стреляться? Здесь, в землянке?»
От такого вопроса старший лейтенант немного растерялся: а правда — где?
«Не паясничайте, Данилов. На дворе ночь. А до утра я не выдержу — скажу Кузаеву, и вас тут же арестуют. Я подсказываю вам выход: арестуйте меня. А утром застрелите. Стреляете вы лучше, я знаю. Но это будет убийство. В секунданты к вам никто не пойдет. Я умру с честью… за любовь. А вас расстреляют. Во время войны… С позором… Как расстреливают фашистских прихлебателей».
Безжалостная логика и правда этих слов остуживали горячую голову, но то, что его как бы насильно обезоруживали, загоняли в угол, дало ощущение нового, может, еще более тяжкого унижения: он очутился в дураках. Больше, чем оскорбление национального достоинства, Данилов переживал потом это унижение — сам себя выставил дураком. Появление Виктора Масловского спасло его.
— Что бы ты сделал? — спросил я, когда Данилов рассказал, как его начало «заводить на новые обороты» это унижение.
— Не знаю! Не знаю! Не спрашивай! Сделал бы что-то дикое, непоправимое, — скрипнул он зубами.
— Застрелил бы?
— Замолчи, черт возьми! А то я разобью тебе морду! Забери Масловского. Рядом с ним я постоянно буду чувствовать свое унижение.
— Ничего. Поумнеешь.
Данилов стонал.
— Что ты делаешь со мной? Что ты делаешь?
— Я делаю? Больше, чем ты, «наделать» невозможно. — Я вкладывал в слово «наделать» грубый, но точный смысл.
— Ты доведешь меня, что я пущу себе пулю в лоб.
Я испугался.
— Саша, поверь мне. Придет утро, утихнет дождь, и ты будешь вспоминать ночное происшествие, как сон, а позднее — с юмором. Только никаких объяснений ни с Розой, ни с Виктором. Я поставил точку. Они будут молчать.
— А он будет молчать?
— Не сомневайся. Он умный человек.
— Сволочь он, а не умный человек! Почему я не сказал ему про врачиху? Он же живет с ней как с женой. Об этом весь дивизион знает. И хотел соблазнить Лику. Подлец!
— И ему — больше ни слова. Все забыто!
— Легко тебе забывать. А если все же он сделает ей предложение? И она согласится?
— Не согласится. Не согласится. Не бойся. Странно, но я действительно был твердо убежден, что Лика не согласится выйти замуж за капитана.