Он собирался рассказать ей, как странно все получилось с Жорди, но если она уже и без того взвинчена и у нее температура, то решил, что не стоит расстраивать ее еще больше.
Она сразу же спросила, не поймали ли Пако — и обрадовалась, услышав его односложное «нет».
Все ее интересы были теперь настолько тесно связаны с ребенком, что она едва была в состоянии вспомнить о ком-нибудь другом.
— Как же мы его назовем, Давид? Мы ведь с тобой придумывали имена только для девочки, а не для мальчика.
— А ты как думаешь? — спросил он ревниво, а сам с неудовольствием подумал: опять она, конечно, скажет «Морис»…
— Мне кажется, у него должно быть шведское имя, — задумчиво сказала Люсьен Мари, и Давид устыдился своих опасений.
После долгих споров и размышлений они решили пока назвать его Пером. Пер Стокмар.
Конечно, все это было важно и необходимо, но Давид сидел, как на иголках, ему не терпелось узнать, что делается дома, у Анжелы Тересы.
В конце концов Люсьен Мари попросила его отправить телеграмму о событии в ее семье.
Ну, конечно, так обычно и делают. Как это он сам не догадался? Просто забыл. Надо бы уж, действительно, разориться и на телеграмму его старшему брату о прибавлении семейства.
Он с готовностью ухватился за мысль о телеграмме — по крайней мере есть повод снова пойти в город и поискать Антонио.
На этот раз он нашел того, кого искал. Антонио оказался на берегу, возился у своей лодки. Он был один, потому что уже спускались сумерки.
Ветер мерзлыми волнами шелестел в сухих пальмах и увядшей траве. Место было рискованное, видное отовсюду, но зато никто не мог услышать их здесь в грохоте волн.
Давид свернул к нему, шагая по песку, и сказал:
— Добрый вечер.
— Здравствуйте, — отозвался Антонио и вопросительно посмотрел на него, не выпуская концы веревок, которые распутывал. У него было обветренное лицо и вьющиеся волосы; он производил впечатление добродушного человека, но глаза были острые и дерзкие.
— Хочу передать вам привет от Жорди, — продолжал Давид.
— Его взяли? — спросил Антонио, не меняя выражения лица.
— Нет, он скрывается.
— Где?
— Это я скажу, когда вы ответите на один мой вопрос, — сказал Давид. — Вы можете взять его и перевезти во Францию?
Антонио прошелся разок вокруг лодки, что-то поделал, тянул время.
Каким серым может быть Средиземное море. Даже песок, всегда такой красный, сегодня казался блеклым.
— Я сейчас не во Францию, — произнес он наконец.
Давид назвал сумму, которую они могут заплатить. Прибавил, что очень торопятся, что они больше не могут его прятать.
— Я отвечу завтра, — заключил Антонио. — Идите теперь, и больше меня не разыскивайте. Куда вы обычно ходите, не привлекая внимания?
— За покупками.
Антонио покачал головой.
— Хожу еще навещать жену в больницу. Около одиннадцати. По прямой дороге вверх по склону с пробковыми дубами.
— Вот это подойдет, — согласно кивнул Антонио. — Я где-нибудь там вынырну.
Свернув на первую же поперечную улицу, Давид увидел двух жандармов, и сердце у него заколотилось от страха.
Неужели это я? — подумал он с изумлением. Ни во что не вмешивающийся наблюдатель. Законопослушный гражданин.
А при виде полицейского первый мой импульс — спрятаться…
Дом Анжелы Тересы был заперт, демонстрация с распахнутыми дверями закончилась, и они выпустили из подполья Жорди.
Давид нашел его поникшим на стуле. Он был еще более небрит, чем когда-нибудь, костюм его выглядел совсем плачевно. Человек, распадающийся на части.
— Господи, как хорошо, что вы, наконец, дома, — сказала Анунциата и вздохнула с облегчением.
— Да, мы вас так ждали, — добавила Анжела Тереса. — Я жду вас еще с тех пор, как исчез Эстебан…
— Ш-ш-ш, — покачала головой Анунциата. — Опять ты все смешала.
Давид посмотрел на всех троих, глаза их с надеждой были устремлены на него. С детской надеждой освободиться, наконец, от страха.
Он, собственно, должен их ненавидеть. Не спрашивая его согласия, они вовлекли его в ситуацию, в которой он должен был стать либо подлецом — если откажется помочь своему другу, либо преступником — укрывая его у себя. Но тут же подумал, что никогда еще так сильно не охватывало его чувство солидарности с другими людьми, за исключением разве что Люсьен Мари.
— Сейчас ты должен принять горячую ванну и почувствовать себя человеком, — обратился он к Жорди. — Бритва и всякое такое в ванной комнате, бери, что тебе надо. И вообще отныне чувствуй себя как дома. «Мой дом это твой дом», как вы говорите.
Он вынул рубашку, брюки и толстый пуловер.
— Не могу я… — начал Жорди.
— Нет, можешь, — прервал его Давид. — Не хочешь ли помочь мне с переводом, когда будешь готов?
Ему хотелось занять Жорди трудной работой, не давать ему времени для размышлений.
Но очки Жорди остались у него в лавке, опечатанной жандармами, читать он мог очень недолго. Им нужно было как-то пережить период пассивного ожидания. Труднее всего он был для Жорди, потому что сам он ничего не мог предпринять, только ждать и ждать, в абсолютной зависимости от других.
— Как ты думаешь, могу я выйти поразмять ноги, когда совсем стемнеет? — спросил он.
Давид покачал головой.
— Нет, Пако.
Жорди встал и прошелся по комнате взад и вперед, охваченный волнением. Давид сделал вид, что не замечает его тревоги, он понимал муку заточения.
И не только заточения.
— Каким я был безумцем, — глухо промолвил Жорди, размышляя вслух. — Все эти годы одна только мысль поддерживала меня, как спасательный круг. А именно: они меня наказывают, но без законных оснований. А теперь…
Давид не понял, была ли такая реакция Жорди неизбежным следствием всего хода дела или ее вызвали его слова накануне вечером. Теперь же она его только рассердила:
— Держись своей ненависти, как вчера, — резко сказал он. — Она еще тебя поддержит впредь.
На другой день Давид отправился к монастырю кратчайшей дорогой, вдоль крутого склона, между рощей пробковых дубов и виноградником. Воздух был прохладным и чистым, небо над горами отливало холодноватым розовым светом.
Внизу, в белом доме, притаился страх — и Давид больше не мог его вынести. Он забыл, что стал взрослым, что ему уже не одиннадцать лет, и был исполнен страшного щекочущего напряжения.
Как Антонио даст о себе знать, может быть, птичьей трелью? — Два раза он останавливался, прислушиваясь к птичьему щебету — только для того, чтобы убедиться, что щебетали действительно птицы.