От этого запас рома, конечно, уменьшался, но никто не роптал. Каждый охотно жертвовал свою порцию, чтобы сохранить жизнь ребенку.
Зигрист отвел Лейхтвейса в сторону и шепнул ему на ухо:
— Ребенок на доживет до следующего утра, если не дать ему пить. Рома же давать ему нельзя.
Лора, услыхав это, подошла к столу, взяла острый нож и перерезала себе одну из жил на левой руке. Кровь начала слабо сочиться из раны, и Лора тотчас же поднесла руку к губам ребенка. Гильда стала жадно сосать ее кровь.
— Лора! — в страшном волнении воскликнул Лейхтвейс. — Неужели дошло до этого? Если так, то упаси нас Господь от ужасных мыслей, которые могут довести нас до помешательства.
— О каких мыслях ты говоришь? — спросила Лора, протягивая руку Зигристу, который наложил на нее искусную перевязку.
— Я и высказывать не хочу своих мыслей, — ответил Лейхтвейс.
Вдруг он всплеснул руками и отрывисто проговорил:
— Лишь бы не это! Не отнимай у нас разума, Господи! Не заставляй нас терять человеческое достоинство. Не превращай нас в людоедов, в хищных зверей.
Лора и Зигрист поняли его и в ужасе переглянулись.
Лейхтвейс поднялся на вышку. Со дня на день он надеялся увидеть, что солдаты ушли. Но каждый раз его надежды не оправдывались. Так и в этот вечер. На холме расположились человек восемьдесят. Они развели костры, и из котлов, в которых они варили мясо и овощи, поднимался соблазнительный запах. Они ели, сколько хотели, вкусную, хорошую пищу, а в нескольких шагах от них, под землей, томились люди, жаждавшие хотя бы глотка воды как спасения, у которых не было куска хлеба, чтобы хотя бы немного поддержать угасавшие силы.
Лейхтвейс задумался над вопросом, не попытаться ли произвести вылазку. Он хорошо знал, что его товарищи будут биться как герои, что они с отчаянной отвагой бросятся на врагов. Но что могло выйти из такой борьбы, даже в лучшем случае? Рорбека и Отто нельзя было принимать в счет, они уже были не способны держать в руках оружие; старик без посторонней помощи не мог бы даже выйти из пещеры. Оставались Лейхтвейс, Зигрист и Бруно против восьмидесяти. Нет, это было сумасбродство идти на такой бой. Кроме того, Лейхтвейс подумал об участи Лоры, Елизаветы и ребенка. Нельзя было рисковать, чтобы они попали в руки солдат, так как это было бы хуже смерти.
— Нет, — решил Лейхтвейс, — лучше погибнем в пещере от изнеможения и голода. Тогда, по крайней мере, граф Батьяни не осквернит наших трупов.
Вспомнив о Сандоре Батьяни, Лейхтвейс пришел в ужасную ярость.
«Но я не умру раньше, чем сведу счеты с моим смертельным врагом, — думал он. — Клянусь всем для меня святым, что я соберу последние свои силы и, хотя бы ползком через весь лес, доберусь до его палатки. Там последней моей пулей размозжу ему череп, в котором гнездятся его злобные замыслы».
Тяжело вздохнув, Лейхтвейс спустился вниз.
Товарищи его, походившие на бескровных призраков, обступили его и спрашивали дрожащими бледными устами:
— Они все еще здесь? Мы все еще заперты? Все еще заживо похоронены?
Лейхтвейс только кивнул головой.
Он обнял Лору и ушел с ней в столовую, где сел на скамью.
— Милая, несчастная моя Лора! — воскликнул он, и слезы выступили у него на глазах. — Зачем я связал твою судьбу с моей, над которой тяготеет проклятие Божие? Ты была молода, красива, богата, тебя ожидало счастье. Но тут явился я. Зачем я только полюбил тебя? Нет, не то я должен спрашивать. Я полюбил тебя, потому что не мог иначе, потому что не мог не поклоняться тебе. Но зачем в твоем сердце зародилась любовь ко мне, проклятому, заклейменному человеку, к изгнаннику и разбойнику?
Лора страстно обвила руками его шею и закрыла ему рот поцелуем.
— Ты хочешь причинить мне новые страдания? — нежно спросила она. — Неужели ты хочешь отнять у меня единственное утешение, которое у меня осталось, — сознание того, что я переношу страдания для тебя одного и что я умру для тебя? Я твоя жена и имею священное право погибнуть вместе с тобой. Даже в эти тяжелые дни, Гейнц, я не поменялась бы ни с какой другой женщиной. Пусть они наслаждаются счастьем, пусть их освещает солнце, пусть им улыбается весна. Я хочу быть с тобой, ненаглядный мой, я умру вместе с тобой во мраке, под землей, но я умру в сознании, что я была женой Лейхтвейса и что ты любил меня.
— Да, любил! — с рыданием вырвалось у Лейхтвейса. — Тебя, благороднейшую, лучшую из всех женщин, я любил так, как никогда еще ни один мужчина не любил. Мое сердце билось только для тебя. А теперь, Лора, простимся с тобой, пока мы еще сознательно любим друг друга. Быть может, через несколько часов наш ум помутится и тогда будет поздно прощаться так, как подобает нам с тобой.
Они стали прощаться. Не словами, которыми нельзя было высказать того, что было у них на душе, и не ласками и поцелуями, которые опошлили бы их благородные чувства; они взяли друг друга за руки и пристально смотрели друг другу в глаза.
Каждый взгляд их, казалось, говорил:
— Благодарю тебя. Ты доставил мне счастье своей любовью. Я жил только для тебя. Прощай, ты был моей жизнью и моим счастьем.
Но внезапно суровая действительность вырвала любящую чету из забвения. До них донеслись откуда-то, из отдаленной части пещеры, ужасные звуки. Это были крики помешанного, сопровождаемые душераздирающим хохотом.
Они поняли, что у одного из их друзей чаша страданий переполнилась.
— Что это? — проговорил Лейхтвейс, беря под руку свою Лору. — Неужели это голос человека? Ведь это Отто. Несчастный юноша! Ты попал ко мне в начале конца и должен погибнуть.
Они поспешили в среднее помещение пещеры, где им представилась ужасная картина.
Зигрист, Елизавета и Бруно оцепенели от ужаса.
Перед ними плясал Отто, срывая с себя одежду, размахивая руками и громко выкрикивая, не то смеясь, не то плача:
— Что за прелестная трапеза! Пойдемте есть. Ганнеле накрыла стол. Вон, видите, зеленый луг. Смотрите, там крокодил. Он раскрывает пасть, убейте его! Мельница горит! Караул! Помогите! Пожар! Мы сгорим! Дайте воды… воды… воды… Там журчит ручеек, достанем же воды! Воды!
В безумном исступлении несчастный бился головой о стенку, пока, наконец, не упал, обливаясь кровью.
— Он умирает! — воскликнула Лора, всплеснув руками и опустилась рядом с ним на колени, чтобы остановить кровь, сочившуюся из множества ран.
Но Зигрист предупредил ее.
— Нет, к сожалению, он не умирает, — печально произнес он, — он будет жить и страдать.
Разбойники отнесли Отто на его ложе. Там он теперь лежал, точно мертвый, без всякого движения.
Настроение становилось все более подавленным.
Зигрист взглянул на часы. Было одиннадцать часов ночи. Еще час и начнется новый день — двадцать второй день страданий.
Лора была так потрясена зрелищем обезумевшего Отто, что внезапно занемогла. Зигрист установил, что у нее лихорадка, и посоветовал Лейхтвейсу не отходить от нее, так как считал возможным, что у нее тоже начнется бред.
Лейхтвейс взял свою жену на руки и уложил ее на мшистое ложе рядом с ребенком, спокойно спавшим после того, как его напоили кровью. Сам он сел около дорогих ему существ и впал в тяжелое раздумье. Мало-помалу он лишался способности ясно мыслить; несмотря на все усилия, он не мог собраться с мыслями: какие-то тени начинали мелькать у него перед глазами, то приближаясь, то уходя в туманную даль.
Елизавета и Зигрист ушли в столовую. Там они сидели, тесно прижавшись друг к другу и ожидая конца.
В пещере воцарилась тишина. Если бы сердца разбойников не бились так слабо, то можно было бы даже расслышать их биение. Изредка раздавались подавленные стоны одного из умирающих. Старик Рорбек, по-видимому, уже лежал в агонии. Смерть бродила со своей косой в подземном жилище.
Над головами умирающих раздавалось пение солдат, которые разгоняли сон веселыми песнями, сидя за кострами и запивая вином сытный ужин.
Но вдруг в глубине, в самом отдаленном углу пещеры, раздался чей-то голос. Сначала он звучал слабо, но потом стал раздаваться сильнее и сильнее, как бы извлекая мощь из самой песни.
То был Бруно. Он встал, напрягая последние силы, и дрожащим голосом пел дивную церковную песнь, составленную великим реформатором Мартином Лютером.
Разбойники встрепенулись. Умирающие, изнемогающие — все они приподнялись, все они прислушивались и всем им стало как-то легче. Уже со второго стиха Бруно пел не один, к его голосу присоединились другие голоса. Так они пропели два стиха этой могучей песни, полной силы, веры и упования.
— Лора, — прозвучал голос Лейхтвейса, — и вы все, друзья мои! Опустимся на колени и помолимся Господу Богу, чтобы Он сотворил чудо и даровал нам жизнь.
Несчастные опустились на колени. Сквозь горькие рыдания прорвались снова звуки той же молитвенной песни.
Вдруг… Что это?.. Послышался какой-то шорох, какой-то скрип, как будто зверь протискивается сквозь стену; потом раздался свистящий звук, поднялось облако дыма — и все молящиеся упали на землю, лишившись сознания. Они погрузились в глубокий сон. На несколько часов они потеряли возможность осознания своего ужасного положения…
Зигрист проснулся первым. Он ощупал свою голову. Она была горяча и тяжела. Ему казалось, что он очнулся от тяжелого беспамятства.
Взглянув на часы, он увидел, что было три часа утра.
Начался двадцать второй день.
Очнулся Лейхтвейс, за ним Лора. Слабым голосом Лейхтвейс спросил у Зигриста, спал ли он.
— Я спал, как и вы все, — ответил молодой врач, — это тем более странно, что в таком состоянии, как наше, редко является крепкий сон, разве только вечный сон.
С озабоченным видом наклонился он к Елизавете, но с радостью увидел, что она спокойно дышит. Казалось, она почувствовала его взгляд и проснулась. Медленно открыла она глаза, улыбаясь, взглянула на него и прошептала:
— Какой мне дивный сон приснился. Мне приснилось, что мы все вышли на свободу и находимся на большом корабле среди моря, направляясь к каким-то зеленым берегам.
— Бедная моя Елизавета, — ответил Зигрист, — тебя ожидает большое разочарование. Мы все еще находимся под землей, в осаде и в самом отчаянном положении.
Он помог ей встать. В эту минуту подошел Бруно. Молитва подбодрила всех; они чувствовали, что у них хватит сил бороться с голодом еще несколько дней.