один даже храпел, и, видя их, раскинувшихся на траве, невинных, мирных, я внезапно почувствовал такую усталость, какой не знал очень давно. В ней было что-то утешительное, и, уже лежа на диване, я подумал, что все может кончиться хорошо — мой плен, резня… Если бы я мог хоть разок уснуть по-настоящему глубоким сном, без сновидений, то на все нашлось бы решение… Когда же я опять открыл глаза, в опустевший сад светил белый месяц. Они оставили пустые бутылки, одна была выпита наполовину. Пиво было горьким, с привкусом металла, однако ж оно смочило мой горячий, распухший язык, и уже это было хорошо.
На следующий день я опять напрасно ждал дождя. А через день, около полудня, увидел с крыши, что над склонами холмов по ту сторону болот собираются тяжелые черные тучи. Я молил Бога двинуть их в нашем направлении, но до вечера с неба упало только несколько капель. Воды в кастрюлях набралось на полглотка. Я искал в саду местечки, где вода могла скопиться незаметно для глаза, искал крохотные лужицы вокруг стеблей, в ложбинках листьев. Облизывал их, если они были влажными. Решил съесть банан — только потому, что он был сочным. Жевал долго-долго, но горло отказалось проглотить кашицу. Когда кончиком языка касался нёба, то ощущение было такое, будто я три дня бродил по пустыне. Горло распухло, нос и рот воспалились. Однако я не потел — кожа была сухой и как бы напудренной. Я приказывал себе, открыв рот и высунув язык, дышать быстро, как собака. Садиться, чтобы не упасть навзничь. Перед глазами появлялись маленькие светлые круги, похожие на солнечные диски ацтеков, соединялись в цепочки, и их поблескивание было бликами света на воде озера. Ручьи питали его танцующими молекулами, я видел горные речки моей родины и волны Киву, спокон веку бьющиеся о его берега. Видел все дожди, что прошли в этой стране за время моего пребывания в ней. Дожди!.. Это не были дожди в обычном понимании этого слова, они не были такие, какие я видел в детстве и молодости. Дожди здесь не моросили — они низвергались с неба на землю водяными шарами, шлепались на асфальт со звоном. Казалось, небо раздавало оплеухи. Под тяжестью водяных масс гнулись и ломались могучие деревья, улицы в считанные секунды превращались в огромные сточные канавы, склоны гор и холмов размокали и сползали в долины. Любой ливень был всемирным потопом среднего формата.
Сколько раз я попадал под такие дожди — короткие, неистовые, и уже через три секунды на мне не оставалось ни одной сухой нитки. Со лба падали капли, по носу бежали ручейки, тонкими струйками стекая в рот, я слышал тысячи звуков, издавать которые способна вода, — журчанье, плеск, шум, клокотанье. Плененный безумной галлюцинацией, я видел, как тройки из двух атомов водорода и одного атома кислорода, взявшись за руки, скачут в радостном танце по камням, катятся по листьям, невесомыми полосками тумана плывут ввысь — словно безгрешные души в элизиум. Я смотрел им вслед: соединяясь с другими молекулами, они разрастались до размеров облака, прямо надо мной, — облака высокого, белого и как бы обугленного по краям. Поднимался ветер. Было ли это добрым знаком? Как перед окном вывешивают пуловер, я вывешивал на сквознячок язык. Облако меняло форму, сливалось с другими облаками, и теперь они закрывали добрых три четверти неба. Клубились, обещая обильный дождь. И разве только что на меня не упала капля — на палец правой ноги? Или это был обман чувств?
Что-то загрохотало, я не понял, собралась ли гроза, или разорвалась граната. Но звук, предвещавший, казалось, дождь, был всего лишь звуком шагов по гравию. Снова пришли ополченцы? Я не думал о том, что за люди откупоривали в трех метрах подо мной бутылки. Каждая клеточка моего организма жаждала питья, а я видел, что питье у них было. И тогда я встал, как телеуправляемый робот, и, прежде чем тень от меня упала на парней, окликнул Винса по имени.
Через тамбур я слез в сад, мне было все равно, что они со мной сделают. Пусть убьют как собаку, лишь бы дали сперва напиться!
Винс схватил дубинку, другие тоже поднялись с газона, выстроились полукругом за предводителем.
Я снова окликнул его. Он опустил дубинку и снял авиаторские очки. И я заглянул в затуманенные смертью и алкоголем, мутноватые глаза, увидел прямо перед собой лицо с чертами старца, в котором было что-то младенческое, — будто в темноте, из которой выходят эти люди, они причастились некоей тайне, приобщились к мистериям, нами давным-давно забытым. Но стоило Винсу меня узнать, как он тут же превратился в того юношу, который приносил посетителям банановый лимонад и жареное мясо на прутках, всегда благодарил за чаевые коротко и вежливо. Он подал мне руку — она была холодной и детской. Совершенно обессиленным голосом, без лишних слов я попросил воды, и он поспешил к своим дружкам. Один из них протянул ему бутылку. Выпив ее до донца и ощущая, как вода струится в мои обезвоженные, перенасыщенные солью клетки, я проникся чувством благодарности — искренней, глубокой благодарности к этим совсем еще молодым людям, которые больше не казались мне мерзавцами и не внушали страха. У меня было такое чувство, словно я побратался со своими врагами, было сознание того, что убийцы признали тебя человеком, которому нельзя не помочь в беде. Все это наполнило мою душу теплом и любовью, пробудило в ней чувство собственного достоинства. Стольких они убивают, подумал я, а для меня у них нашлась вода, нашлись дружеские слова.
Не думаю, чтобы в тот момент я ощущал себя каким-то особенным, но вдруг я снова услышал радиоголоса, Би-би-си и Франс Интернасьональ, которые этих парней называли сущими дьяволами, громилами, насильниками… Я знал, что они делали два-три часа назад и что они делали на протяжении последних восьмидесяти дней, и тем не менее видел в них друзей, даже братьев, видел в них таких же людей, как я, принадлежащих к роду человеческому. Они убивали, да, конечно же убивали, я только не знал, кровь скольких десятков людей запеклась на их дубинках и мачете. Наверное, они и сами этого не знали. Однако меня они пощадили. Более того, они оставили мне ковригу хлеба и кусок колбасы, обещали прийти на следующий день. Они хотели заботиться обо мне. Казалось, их мучает совесть — не потому, что они убивали, а потому, что делали это на моих глазах. Я не должен был думать, что имею дело с головорезами — с людьми, не способными проявить братские чувства.
В детстве с нами по соседству жил человек, которому жители квартала приносили на убой кроликов. Он ненавидел свою работу, но желающих заняться ею вместо него не было. Когда я проходил мимо его дома и видел вывешенные на стене сарая розовые тельца кроликов, он незаметно совал мне в руку или карман пакетик со сладостями. Он не хотел, чтобы я считал его плохим человеком, и с презрительной усмешкой отзывался о людях, которые желали видеть у себя на столе жаркое из крольчатины, а его вынуждали выполнять грязную работу. И я ему верил. Кто-то же должен был забивать кроликов — нельзя изменить то, что повелось с давних времен. И жители квартала поручили это делать ему, но это не значило, что у него не было сердца. Вот только у сладостей был привкус купленной симпатии, они как бы взывали о прощении грехов, но я все равно ими лакомился: считал своим долгом облегчить бремя этого мясника печального образа. Он не должен был чувствовать себя отверженным. И я подал Винсу руку, хотя меня охватила при этом дрожь. Но я не хотел, чтобы он, пусть головорез, считал себя отверженным нормальными людьми, человеческим обществом. Возможно, его поведение было только игрой, но я прочитал в его глазах нечто вроде благодарности. Его вынудили убивать, и отпущение грехов, полученное от меня, позволит ему делать это, не испытывая очень уж тяжких душевных мук. Кому из нас не приходилось или не приходится играть в своей жизни хоть в какую-нибудь игру!..
Едва они ушли, едва я вновь остался один, как тут же устыдился своих мыслей, устыдился тех дружеских чувств, которые испытал к этим бандитам, получив от них пару глотков воды. Продажными были даже мои чувства, а не только мысли, и я с отвращением взглянул на мутноватые бутылки из-под воды, на серый рыхлый хлеб — на ту цену, по которой продал себя.
Казалось, даже мой сарыч избегал встреч со мной, часами сидя на своем суку. Когда я предложил ему колбасы, он лишь косо взглянул на меня, издав несколько недовольных звуков. Я заметил, как он окреп. Пожалуй, его можно было назвать даже упитанным, хотя в последнее время я ему почти ничего не давал. Крыло его, должно быть, выздоровело, и я ударил чем-то по стволу дерева, чтобы он взлетел и я мог бы это проверить. Но он, сделав всего два-три скачка, насеста не покинул.
Что-то в наших отношениях изменилось. Я догадывался, что перестал быть для него полезным, и ненавидел его за неверность, за измену. Что ж, он был сарыч, а я — лишь поставщик корма для него, никакой дружбы он ко мне не испытывал, и все же я чувствовал, что сарыч злоупотребил моим участием и доверием. На его оперении я заметил мерцание. Блекло-матовый налет пропал, крылья блестели как тогда, когда я нашел его в саду. Ко мне он был равнодушен, сидел на суку, издавая время от времени свой крик. В нем слышались довольство, невозмутимость, даже бодрость, но главное — сытость. Крыло его явно зажило,