— Не бендзе? — с надёжной переспрашивает она.
— Нет, не будет.
— Как не будет? — раздражается Валентин Михайлович. — Что ж мы без боя отдадим им все до Холма?
— Будет или не будет, — говорит безотрадным голосом какой-то старик, — а бурку, платок и сапоги уже не вернёшь... Забрали.
В тоне старика звучат и злость, и насмешка, и какое-то враждебно-обидное презрение.
Мы садимся на лошадей и едем. На каждом шагу толпы изгнанников (погоньцы). В битком набитых телегах рядом барахтаются дети, свиньи и куры. Тощая лошадка, надрываясь, тащится по грязной дороге. Тяжело дыша, из последних сил налегают плечом на телегу бабы и более взрослые детишки. В каждом взгляде, который они бросают на нас, сквозь боль и слезы, читается глубокая ненависть затравленных зверей.
Дождь ледяными кнутами сечёт по коже и превращает дорогу в липкий студень.
— А все-таки немцы с трудом продвигаются, — воодушевлённо заявляет Костров. — Кабы такая погодка ещё простояла, они прямо сели бы... Ппэк!.. Где им по такой дороге свои пушки тянуть...
— Да, это им не заграница, — насмешливо вставляет ветеринарный фельдшер Маслов.
К двенадцати часам добрались до южной окраины Холма, где от высланных квартирьеров узнали, чту в Холм никого не пускают: во-первых, оттого, что там холера, и во-вторых, оттого, что в Холме все квартиры заняты штабными.
Майдан Стаенский. Заговорили и наши пушки. До последнего времени нашей артиллерии разрешалось расходовать не более трёх снарядов на орудие, то есть по 18 снарядов на батарею в сутки. С прошлой недели эта порция увеличена до 8о снарядов на батарею. Сейчас мы «утопаем» в снарядах. Со вчерашнего дня идёт беспрерывный артиллерийский бой.
С пригорка отлично видно, как падают и рвутся снаряды. Солдаты ни на минуту не уходят отсюда. Тут же столпились и жители. Глаза их прикованы туда, где торят поля и откуда веет смрадом и гарью. Солдаты с раздражением гонят их от себя.
Лежит скошенный, но не убранный хлеб. Солдаты обращаются к жителям:
— Вы бы лучше хлеб собрали, чтобы неприятелю не достался.
— Заборонено[57] — отвечают жители. — Сегодня воскресенье, праздник.
— Этим панам верить нельзя, — раздражённо ворчат солдаты. — Они, сволочь, рады, что австриец идёт...
Солдаты не любят населения, потому что в их глазах уже стёрлись всякие грани между жителем и «погоньцем». Отдельные беженские волны начинают сливаться в огромный человеческий океан, который давно уже вышел из берегов и понемногу захлёстывает солдатские массы. Тщетно суровые приказы предписывают солдатам гнать от себя беженцев и не допускать их к своим стоянкам. Беженцы всюду. Всеми правдами и неправдами они стараются держаться поближе к армии, потому что они не в силах расстаться с надеждой, что когда-нибудь однажды им удастся вернуться на покинутые места. Бледные, худые, притихшие, беженцы весь день молчаливо ютятся каждый у своего воза. Каждый воз — это юрта, охраняемая цепной собакой.
— Настоящие цыгане, — подсмеиваются солдаты.
— Хуже, — печально отзывается старый русин. — Цыгане месяц, два на одном месте стоят. А мы разве знаем, сколько... Может быть, через час нас заставят дальше идти...
Напряжённо прислушиваются беженцы к грохоту пушек, останавливают каждого жителя, на лету подхватывают каждое тревожное слово. Незаметно снуют они, печальные, с разбитым сердцем, но тихонько нашёптывают солдатам:
— Травники юш заенты[58].
— Бискупице спалена...
— За гурой тенжки гарматы германув[59].
Будущее рисуется им в самых ужасных красках:
— Сгинем! Все равно все сгинем...
Но с наступлением ночи они сбрасывают с себя личину молчаливой покорности. Они пробираются на соседние луга и крадут клевер для лошадей. Забираются в крестьянские погреба и стодолы. Не задумываясь, становятся на путь открытого грабежа. Вчера одного такого вора поймал хозяин у себя на лугу и поднял крик. Мигом сбежались все соседние беженцы и гуртом набросились на хозяина, вымещая на нем свою бессильную злобу. Его с трудом отбили солдаты. Между солдатами и беженцами-мужчинами кипит свирепая вражда. По ночам мужчины устраивают дежурства из боязни, чтобы солдаты не ограбили их и не подобрались к бабам.
У последних более дружелюбное отношение к армии: их связывают с солдатами дети. Дети постоянно протягивают ручонки за подаянием, а матери растроганным голосом посылают благословения солдатам:
— Hex пан Бог благослови... Мати бозка не допустит..
Заслышав обеденную трубу, дети несутся со всех ног к солдатским котлам, размахивая горшками, кастрюлями и кружками. Солдаты ругаются, сердятся, но каждый уделяет несколько ложек из своего котелка.
Сегодня получено донесение от командира 18-й парковой бригады на имя Базунова:
«Старшему из войсковых начальников, командиру 70-й парковой артиллерийской бригады. 1915 г. 11 июля. 9 часов утра. Новины.
Сегодня была драка два раза между беженцами, самовольно косившими овёс, и крестьянами. Был приказ: «Беженцев возле войск не держать». Так как вражда и драки могут принять очень опасный оборот, о сём доношу для распоряжения и донесения коменданту города Холма.
Подполковник Гиммель».
Идём с Базуновым чинить суд и расправу. Входим в большой лес, изрезанный болотными ручейками. Здесь расположились беженцы огромным табором. Стоят они тесно, воз к возу, грязнят и засоряют весь лес, отравляют воздух человеческим смрадом и производят впечатление бандитского лагеря. Все время подходят новые возы, нагруженные мешками, детьми и поросятами, и выстраиваются рядом с осевшими. Усталые, грязные, понурые, они, не стесняясь нашим присутствием, осыпают проклятиями и бранью начальство.
— Куда идёте? — спрашиваем мы их.
— Невядомо.
— Почему ушли?
— А я вам? Казаки выгнали.
Обходим от воза к возу этот унылый табор и на каждом шагу натыкаемся на тяжёлые сцены.
Бежит мальчик лет тринадцати, плачет горючими слезами.
— Чего ты так убиваешься?
Его послали пасти коров, а за это время всему их табору было приказано двинуться дальше. Куда — неизвестно. Спросить не у кого. Коров он бросил и не знает, что ему делать, куда деваться.
Ходят старухи в сопровождении кучи детишек и назойливо выпрашивают милостыню у солдат, у беженцев, у случайных встречных.
С жителями все время драки.
Сейчас за лесом, к востоку, — обширные луга и сенокосы. Тихо, безлюдно. Пахнет болотцем. Вдали скирды хлеба, несжатый овёс. Точно уголок далёкого нездешнего мира, точно грохот орудий ещё не докатился до этих мирных лугов.
А возы все скрипят и скрипят.
Едем втроём в головной парк — Костров, Болконский и я. Моросит мелкий холодный дождик.
— Вот так лето! — зябко поёживается Костров.
— Кто вам сказал, что лето? — угрюмо ворчит Болконский.
— По календарю июль выходит, — смеётся Костров.