Тихо, ни единого выстрела. Даже аэропланы не летают. После вчерашнего боя это молчание кажется зловещим. У боя есть свои захватывающие моменты, свои пропитанные солью и сладостью тревоги. Грохот пушек и оглушает и по-своему взбадривает. Орудийные звуки можно истолковать и так и этак. Железное молчание окопов хуже смерти. В тишине, в полной, абсолютной тишине, в дремоте, без грохота — уныние могилы.
Солдаты тоже подавлены. Молчание — это смерть или... подготовка к убийству. Обе стороны молчаливо готовятся.
Закрутились пыльные вихри по дорогам. Стоит тяжёлый скрипучий гул от гнущихся деревьев. Все живое как будто лишилось языка. Только ветер свирепо кидается на скирды, взметает снопы соломы и опрокидывает палатки.
В семь часов, натрубившись и нагулявшись досыта, ветер ударил по тучам, которые хлынули ливнем.
В эту минуту примчался ординарец с приказом о немедленном выступлении в Новины.
По небу бегают призрачные пальцы прожектора и таинственно шарят в потёмках. В загадочном молчании синеватых далей призрачно рисуется Холм, мерцая крестами собора. Разбрасывая снопы голубоватого света, прожектор нащупывает в облаках цеппелин, металлическое гудение которого твёрдым певучим храпом разносится по полям. Таинственно бегающие пальцы и стрекотание незримого цеппелина наполняют небо жуткой тревогой. Ко мне подъезжает Кириченко и, наклонившись к моему уху, говорит:
— Знаете, какая самая тяжёлая из повинностей на войне?
— Быть мародёром, — отвечаю я ему.
— Верно, задави его гвоздь!..
Крадучись, шмыгнула в палатку моя приятельница, румяная Янина, как всегда весёлая, жадная, и юркнула ко мне в постель. Не смущайтесь, скромные читательницы! Румяной Янине только четыре года. Сладко прожёвывая конфетку, она сообщила мне, что на дороге «дуже войска» и что едут «гарматы» (пушки). Я позвал Коновалова:
— Что это за движение?
— Хто его знает. С утра идуть да идуть. Конца краю не выдно.
— Куда идут?
— На Влодаву.
Я оделся и вышел на дорогу. Обращаюсь к командиру сапёрной полуроты:
— В чем дело?
— Отходим на новые позиции.
— Куда?
— Не знаю. Вёрст на пять, говорят.
— Корпус или армия?
— Вся армия. Подалась в центре и слева. Неизвестно, что с правым флангом.
По всему Влодавскому тракту и по польским (просёлочным) дорогам тянутся обозы, парки и кавалерия. Какой-то обозный капитан обращается ко мне с растерянной жалобой:
— Приказано произвести реквизицию хлеба, а средств нет. Молотилок нет, людей нет, хлеб отсырел. Придётся снова палить.
— А где палили?
— Везде. Вон дым этот видите? Это от хлеба. Пожгли весь хлеб в Верховине, в Депультычах Русских, в Депультычах Королевских — вплоть до Райовца. Теперь под Холмом жжём. В Угре.
В воздухе носились обгорелые соломинки и ложились копотью на лица и платье.
— Вот она, война-то! — печально вздохнул капитан. — В газетах все такие заманчивые слова: отходим, уводим, беженцы, бегущие от германцев... А оно вот какого цвета!.. Посадил бы я этих газетных туристов в эту кашу: пускай сами понюхают, чем беженцы пахнут...
У какого-то великодушного прапорщика выпросил два номера «Русского словам — за 9 и ю июля. Не знаю, вся ли честная жизнь приостановилась внутри страны или только печать докатилась до такого молчалинства и с радостью провозглашает квартального Козьмой-бессребренником, а обер-прокурора «святейшего» синода — неподкупным Робеспьером?..
Часов в двенадцать кончилось движение войска и потянулись «погоньцы». ( « Поганцы « — называют их штабные остроумцы.) Бесконечно длинная лента крытых парусиновым полусводом фургонов, битком набитых подойниками, сундуками, мешками, кабанами, детьми, поросятами, телятами, вёдрами, птицей, клопами, блохами, вшами и прочим одушевлённым и неодушевлённым мужичьим скарбом. Тощие лошадки еле плетутся по непросохшим дорогам. Хватаясь за колеса, кряхтя и подталкивая, им помогают выбивающиеся из сил подростки и бабы. Пятилетние детишки борются с упрямыми коровами и хриплыми голосками отчаянно взывают в пространство:
— Мамо! Давай плётку! Нейдёт!..
Седобородые мужики и дряхлые старухи с трудом волочатся за фургоном и, низко кланяясь, повторяют с убитым видом:
— Слава Иисусу...
— Hex бендзе похваленный...
— Откуда?
— Из Верховий, из Депультыче...
-Отчего уходите?
— Все попалили, геть чисто все.
— Снарядами?
— Не. Наши солдаты.
— Куда идёте?
— Не знаю... Прямо как глупой. Сгинем, все чисто сгинем. Бабы, рыдая, предлагают купить у них коров. Мужики продают лошадей, телеги, птицу, свиней. Детишки выпрашивают милостыню с надоедливо- плаксивым припевом:
— Я бедный...
— Не пора ли нам, пора -То, что делали вчера... — ворчит Базунов, садясь в бричку. И мы вливаемся в отступающие части.
За переселенцами снова потянулись войска. Уходит полевая почта. Движутся пехота, парки, транспорты. В воздухе появляются аэропланы — то неприятельские, то наши. Рвутся с визгом шрапнели дежурных пушек. Кругом пылают стога. Дымной шапкой повисла над полями удушливая гарь. Армия, искалеченная, надорванная, отступающая, уже тонет в пёстром море «погоньцев».
По всем полям и просёлкам, по недотоптанным хлебам и большой Влодавской дороге, гремя копытами, дребезжа колёсами, вёдрами, котелками, фыркая, хрюкая, мыча, ругаясь, катится огромная живая река, текущая слезами и горем.
Люди полей и деревень, покрытые грязью и копотью, запуганные, оборванные, плачущие, вытащили напоказ всему миру нищету своих очагов. И на вольном воздухе, при свете яркого солнца, жалко и судорожно извивается раздавленная, вшивая Русь.
Все тот же кошмарный грохот и те же кошмарные картины и та же кошмарная мысль:
— Что же сделать, чтобы избавиться от повинности мародёра!
А кругом фургоны, мешки, подойники, сундуки, корзины, подушки, из которых выглядывают поедаемые вшами детские личики вперемежку с длинными гусиными шеями, петухами и поросятами.
Без веры в будущее, с покорным отчаянием в душе плетутся бабы и мужики, плетутся тощие лошади. На длинных верёвках слабыми детскими ручонками тащат шестилетние ребятишки упирающихся коров.