продираются люди сквозь их клубящуюся завесу.
Жутко. В мглистом сумраке незаметно стираются все грани между землёй и трясиной, между солдатом и беженцем, между жизнью и смертью...
Седая болотная паутина могильным саваном заткала землю. Не видать ни лиц, ни возов, ни дороги. Только лязгает железо, звенит матерщина, хлопают кнуты и хлещут отчаянные вопли:
— Погибать, ребята!
— Вот он, страх смертный!..
— Не война — ад кромешный!..
— Сорвался с тропочки — как в могилу бухнул...
— Эх, попадись ты, который, лопни твоя печёнка!..
— Пропадём!.. Так до самой могилы ни часочку нам радости не будет...
— Не видать нам солнышка больше...
А кругом, в пропитанном кровавым неистовством тумане, злорадно и гулко рычат германские пушки.
По полесским болотам. 1915 год
Разбитые, беспомощные, охваченные паническим ужасом, бегут две огромные армии (3-я и 4-я), подгоняемые смертью со всех сторон. Сверху — аэропланы и цеппелины. С боков — зловещие пушки и болотная пучина. Внутри — холера. Две огромные армии, прижатые к полесским болотам, делают бешеные усилия, чтобы прорваться сквозь узкое горлышко, в котором застряли миллионы тел и возов.
Задыхаясь от ненависти и страха, занятые только мыслями о собственной жизни, с неистовым воем мчатся, обгоняя друг друга, грузовики, мотоциклетки, автомобили, велосипеды. За ними во весь опор несутся артиллерийские повозки, зарядные ящики, двуколки, лазаретные линейки, пулемётные роты. Извиваясь между возами, скачут конные — в одиночку и целыми эскадронами.
— Вали, вали!.. Не задерживай! — орут они бешено на скаку.
И сотни людей пугливо шарахаются в сторону.
Вдоль края дороги вытянулись бесконечной лентой жалкие, несчастные беженцы. Или, как окрестило их солдатское остроумие, «обеженные». Смертельно усталые, понурые, хилые, голодные, с грудными младенцами на руках, они из последних сил подталкивают свой ноев ковчег. На лицах отчаяние и мука, которые могли бы тронуть камень, но не бегущую армию. Особенно страшны старики, когда они молча, с опущенными глазами стоят у края дороги и трясущейся рукой протягивают шляпу за подаянием.
Среди беженцев свирепствует детская холера. Непогребенные трупики валяются на каждом шагу. Иногда их складывают в большие кучи. Сегодня у опушки придорожного леса я насчитал их 16. Они лежали все рядом с восковидными лицами и заострившимися носами. К телу пришпилены были крестики из еловых ветвей. И чья-то тоскующая рука возложила на голову девочки-подростка венок из голубых колокольчиков.
Бывают картины ещё печальнее. На краю шоссе, у самой трясины, лежит мёртвая женщина, полураздетая, вся занесённая пылью и с запёкшейся кровью на губах. А к её измазанному кровью лицу припала с громкими воплями девочка лет восьми. Мимо катятся автомобили, повозки, офицерские экипажи. Люди поспешно отводят глаза. Только иные сердобольные солдаты кладут возле девочки куски хлеба...
Над шоссе и днём и ночью, стреляя из пулемёта и сбрасывая большие бомбы, гудят гигантские шершни и медленно плывёт цеппелин. Ему отвечает пехота беспорядочной пальбой из винтовок. За сегодняшние сутки цеппелином убито до 140 человек. Это на пространстве одной дивизии.
Возле Кобрина большая песчаная равнина. На ней осели тысячи беженцев, и под знойным солнцем раскинулся на сыпучих песках огромный город-бивак. И тут же рядом за двое суток вырос почти такой же обширный город мёртвых — детское кладбище. Докапывая свежую могилу, пожилой крестьянин обратился ко мне со вздохом, указывая на новенькие кресты:
— Только и делаем, что хороним, хороним... Хлеба нет, воды нет. Припадут, как щенята, к луже и пьют. А потом покричат на живот и умирают. Вот и эту хоронить надо, — сказал он, приподнимая лопатой край валявшейся свитки, под которой лежала мёртвая девочка.
Идём через Кобрин — большой, грязный, забитый войсками город. Армия здесь не задерживается. Только делает короткие привалы и днёвки. Но, проходя, сметает по дороге заборы, выворачивает деревья, вытаптывает огородные посевы, опрокидывает фонари, будки, сараи, стойла, колодцы. Все, что создано усилиями мирно трудящихся людей, армия размалывает и растирает своими гигантскими челюстями. Такова война: войско, составленное из тружеников, с непонятным остервенением истребляет труд человеческий.
За Кобрином грунт становится твёрже и движение легче. Пехота идёт обочиной.
Жарко. По дороге ни одного колодца. Люди и скот изнемогают от жажды. По бокам снова гнилая топь. Измученные коровы тянутся к болотной воде и моментально грузнут по брюхо. Вдоль всего пути десятки полуиздыхающих коров бессильно барахтаются в грязи и оглашают воздух жалобным мычаньем.
— Вишь в какое болото загнал нас, — угрюмо повторяют солдаты.
Два аэроплана выследили наши зарядные ящики и назойливо преследуют нас до стоянки.
В 3 часа пришли в деревню Ворск, где застали много частей. Воды нет. В колодцах пусто. Наши солдаты насильно овладели частью деревни, расставили часовых у колодцев, и через час воды набежало столько, что хватило напиться всей бригаде.
Но нас осаждают беженцы и толпы чужих солдат, которые со слезами и отчаянием добиваются глотка воды. Некоторые беженцы предлагают по рублю за ведро. Большинство осыпает нас упрёками и горько плачется на нашу жестокость:
— Как вам не грех? У нас дети малые умирают. Напьются из лужи и тут же кончаются... Зачем вы нас выгнали? Скорей бы хоть смерть пришла. Застрелите нас или отдайте в плен.
Солдаты ругаются и наседают. Но, споткнувшись о твёрдую решимость здоровенных артиллеристов, уходят, злобно цедя сквозь зубы:
— Вот погодите. Идут сзади сибиряки. Они вам покажут, жеребцам!.. Всю вам деревню разнесут.
Мы твёрдо выдерживаем характер и снимаем пикеты лишь тогда, когда вода появляется в колодцах.
Через 20 минут все колодцы снова пустые, местные крестьяне голосят благим матом:
— А бодай вас холера задушила, поляки вонючие! Из-за них и нам пропадать.
Беженцы ехидно посмеиваются:
— Подождите. Завтра и вас погонят!
...Лежу на солнце и подкарауливаю солдатскую мысль. Возле меня расположились на отдых солдаты 45-й дивизии — Изборского и Усть-Двинского полков. Закрыв глаза, я вслушиваюсь в их разговоры.
Говорят о беженцах.
— Встряска всем, — сочувственно вздыхает молодой задушевный голос. — Конечно, рождённая местность. Вот чего жаль. Много ли наберёшь в мешок? Как вышел — кланяйся москалям[65], не то с голоду пропадёшь.
— Не любят они нашего брата, — сухо вставляет жиденький тенорок.
— Обидно вот что, — философствует басистый голос. — Куда ни приходишь, мирный житель на тебя смотрит, как на разбойника. Косо поглядывает, как будто ты ограбить пришёл.
— Это верно, — отзывается кто-то издали. — Лихое дело война. Голоса затихают. Потом первый, задушевный голос заявляет в раздумье:
— Шастой день без бою. Жизнь-то теперь — обижаться нельзя: хорошая жизнь. Только думы-думы без конца.
— Да, каждый страдает о нравоучении, — наставительно произносит сухой тенорок.
— Не знаю, — продолжает задумчиво первый голос. — На позиции как-то меньше думается. А здесь