— Бачь! — смеются солдаты. — Але ж е на свити така худоба, що нас боиться.
У самого входа в лес в темноте у груды ящиков стоит кучка солдат.
— Снаряды? — удивляемся мы.
— Никак нет. Это офицерские вещи.
— Какие вещи?
— Которые на позиции убиты — вещи семействам отвозим.
— Какой части?
— Тридцать третьей и семидесятой артиллерийских бригад. Сердце ёкнуло острой болью: нашей бригады. «А Джапаридзе?..» — мелькнуло в мыслях.
— Убитых много?
— Страсть! Офицеров душ двадцать.
Из-за деревьев показывается сопровождающий офицер — поручик семидесятой бригады Пытоев.
— Джапаридзе жив? — взволнованно спрашивает Болконский.
— Должно быть, умер...
Постепенно вырисовывается картина разгрома. Германские орудия все превратили в мусор и щебень. Даже скалы, защищавшие наши пушки, не выдержали натиска «берт». От позиций осталась только пыль. Пехота была разбита и разбежалась. Но батареи решили не сниматься и действовать картечью. Снялась одна батарея, и только эти орудия и спаслись. Остальные достались неприятелю. Солдаты дрались геройски и понесли колоссальные потери. Убыль в офицерском составе неслыханная — свыше 8о процентов. Джапаридзе был тяжело ранен. Он лежал на батарее рядом с поручиком Пытоевым и прапорщиком Гартвигом.
— Мы были все трое на одной батарее, — рассказывал Пытоев. — Я, Ной Джапаридзе и прапорщик Гартвиг. Гартвиг и Джапаридзе лежали рядом. Оба были очень взволнованы. «Держу пари, — вскричал вдруг Джапаридзе с задорным удальством, — что следующий тяжёлый снаряд упадёт через три минуты, не меньше!» И стал следить по часам. «Ваш выигрыш», — сказал он Гартвигу и полез в карман за кошельком. «После боя заплатите», — остановил его Гартвиг. «А если я буду убит?» — пошутил Джапаридзе. И через минуту был ранен в бок осколком гранаты!..
Как безнадёжный, Джапаридзе был оставлен на позиции.
В комнату влетает высокий франтоватый штабной полковник.
— Комендант Белгорая. А вы — здешний доктор?
— Нет, я проездом.
— Какой части?
— Семидесятой парковой бригады.
— Работы у вас немного? Бога ради, помогите мне. Получил телеграмму: шлют мне на семь поездов раненых. А у меня — один фельдшер. Что я с ними делать буду?
— Доктора у вас нет?
— Он в киевском госпитале. Терешкович фамилия. Умирает от почечных лоханок. Выручите из беды. Возьмите на себя устройство приёмного покоя. Были мы учреждением тыловым, больных совсем не было. И вдруг — на передовых позициях очутились.
Идём с комендантом устраивать приёмный покой. По дороге полковник бросается к какому-то обозному капитану:
— Ради Бога выручите, голубчик. Дайте мне лошадей — из Брусьян овёс привезти. Все части требуют сена, овса, а где им возьму? Были мы тыловым учреждением, никаких хлопот не было, а тут вдруг...
И вот сижу в «приёмном покое», где нет ни лекарств, ни перевязочных материалов, ни инструментов. Раненые доверчиво смотрят мне в глаза, терпеливо ждут, пока посланный верховой раздобудет марли и ваты, и делятся со мной своими боевыми впечатлениями.
Дверь широко отворяется и вносят измождённого, истекающего кровью солдата. Крылья заострившегося носа мучительно раздуваются. Мертвенно бледные губы еле шевелятся. Сиплым, чуть слышным голосом он медленно произносит:
— Помираю... Скорей запиши... Федор Курносов...
Хочу осмотреть его, но он слабо машет рукой и с трудом выговаривает по слогам:
— Сердце мне облегчи... жгет... Чайку бы горячего... испить... перед смертью...
Но в приёмном покое нет ни чаю, ни сахару, ни шприца, ни лекарств. Посылаю фельдшера к себе на квартиру.
Снова вваливаются носилки, и санитары докладывают:
— Солдат кончается.
Бородатый всклокоченный детина — почти в агонии. Глаза, мутные, расширенные. Чёрные губы запеклись. Десна в кровоподтёках. Голос чуть слышный, хриплый, дышит зловонием.
— Ранен?
— Нет.
— На что жалуешься?
— Есть хочу. Три недели в окопе чаем и водой только жил.
— Чего ж тебе дать?
— Того дать, чего не имеешь... Ситного хлебушка дай — вот что...
— Нельзя ли достать вина? — обращаюсь я к фельдшеру. Фельдшер вихрем вылетает на улицу и через минуту является с безусым подпоручиком.
— При вас походная фляжка?
— Есть!
— С вином?
— С коньяком.
Больной сипло и медленно бормочет, как в бреду:
— Хлебушка... ситного хлебушка дай...
— Он бредит? — испуганно спрашивает юный подпоручик.
— Нет, он истощён от голода.
Я даю больному глоток коньяку. Солдат делает болезненную гримасу. Потом глаза его покрываются блеском, и он жадно и радостно восклицает:
— Ой, шпирт!.. Давай ещё!..
С десяти часов вечера гремит, все усиливаясь, канонада. Пламя далёких выстрелов вспыхивает многочисленными зарницами в небе. Отдалённые, но раскатистые удары гремят все чаще и чаще, сливаясь в ураганный огонь.
— Вот это — подготовка! — доносятся с соседнего крылечка слова молодого артиллериста. — А у нас приказывают: шестая батарея откроет огонь в половине девятого и будет поддерживать его в течение получаса. Ровно в девять огонь открывает пятая батарея на двадцать минут... И это называется артиллерийской подготовкой к атаке...
Городок не спит. Канонада все крепнет.
Жители пугливо прислушиваются и к орудийному грохоту и к откровенным беседам офицеров. Шепчутся, суетятся, поминутно выбегают на улицу.
— Ну, сейчас начнут являться паломники, — говорит Базунов.
Первой врывается или, сказать вернее, запыхавшись, вкатывается толстая баба в русском сарафане, нагруженная узлами и окружённая детишками. Красная, она выпаливает:
— Уходить надо!
— Куда? — с изумлением спрашивает Базунов.
— А как же. Ведь «он» сюда придёт?
— Бог с вами, матушка. Через реку-то? Ввек не придёт.
— Ой, придёт, придёт! — убеждённо причитает баба. — Поляки так и ждут, чтобы «он» пришёл. У меня муж больной. Бежать надо, пока есть время. Ох, ты, Господи...