— Супротив кого война надобна?! Для ча весь свет пушками рушить?! Больно народу много на земле развелось, бедных людей истребить хотят.
Услышишь мимоходом такую фразу и невольно потянешься к солдатам. Но когда к ним подходишь, они отмалчиваются или, крепко выругавшись, нахлёстывают лошадей: но, стерва!.. И ещё острее почувствуешь своё одиночество среди этих сотен людей.
Пробовал я навязываться с беседой. Но всюду натыкаешься на это сухое и неприветливое недоверие, на каждом шагу встречаешь явное желание повернуться к тебе спиной. Солдат не враждебен, не зол, а замкнут или глубоко равнодушен к офицеру. Нет в нем любопытства к нашей жизни, и не хочет он, чтобы мы читали в его душе. Шагает он большими шагами рядом с нами, делает все, что прикажут, услужлив, понятлив, но в глазах ни искорки братского сочувствия. А подслушаешь издали — смеются, хохочут, говорят. И ловишь изредка на лету:
— Ой-ой, что буде! Растопили душу крещёную, как жаркую печь, большой покос себе уготовили... Дай только замирения дождаться!
Только Асеев иногда удостаивает меня откровенным словом и поощрительно говорит:
— Ты, ваше благородие, солдат понимать выучись... Ты ему каплю жалости, а он тебе морем любви ответит...
Да Коновалов другой раз скажет многозначительно:
— Мужик усе понимает. Промеж нас тоже есть которые растолкованны...
И невольно вспоминаешь Толстого: как ни забивали камнями землю, чтобы ничего не росло на ней, как ни счищали всякую пробивающуюся травку, весна осталась весною...
Для войны нужна ненависть, а нашим солдатом владеют какие угодно чувства, но только не ненависть. И вот её старательно прививают. Дни и ночи толкуют нам о шпионах. Сочиняются всевозможные небылицы, и офицеры соперничают друг с другом в измышлении ужасов предательства. То открыли шпиона-телефониста под половицами в синагоге, то у ксёндза на крыше, то, наконец, в могиле на кладбище. Образовались особые физиономисты, которые узнают в любом обывателе шпиона по голосу, по выражению лица, по отвисшей нижней губе. У этого тусклые глаза и мрачный вид, значит, его огорчают наши победы — подозрительный... Тот высказывает чрезмерную радость и хочет втянуть вас в разговор — подозрительный. Иной возбуждает подозрение излишней сдержанностью, иной — предприимчивостью, иной — осмотрительностью, иной — суетливостью, иной — молчанием и спокойствием. И достаточно тени подозрения, чтобы сделаться жертвой шпиономании. Жертвой невинной и заранее обречённой. Ибо для этих несчастных установилось особое правосудие — беспощадное, быстрое и непреклонное.
Дня не обходилось без хановского «шпеона поймали». И незаметно все превращались в Хановых, даже наш умный командир. Сегодня в Рожанце разыгралась такая сцена. Мы остановились в училище. В комнате рядом с нашей находится телефон нашего корпуса. Не успели мы расставить кровати, как в помещение вошёл забрызганный и промокший от ливня поручик и прямо направился к телефонисту, засыпая его рядом вопросов:
— Где штаб корпуса? Далеко отсюда? Проволока у дороги проложена? Направо или налево от дороги?..
— Ишь ты, — всполошился наш командир бригады, — о чем расспрашивает! А говорит с акцентом. Господин поручик! — крикнул он строгим тоном. — Газве вы не видите, что в помещении находятся старшие офицеры?..
— Виноват, господин полковник, я очень тороплюсь и не заметил. Прошу извинить.
— Кто вы такой? О чем расспрашиваете?
— Поручик Церетели. Послан из штаба 17-го корпуса со срочным донесением в штаб 25-го корпуса. Гасспрашиваю, как проехать в штаб корпуса.
— Ваши документы?
— У ординарца. Прикажете позвать, господин полковник? Явился молодой белобрысый солдат и — о ужас! — на первый же заданный командиром вопрос ответил: не могу знать — с каким-то чужеземным акцентом.
— Ты кто такой? — накинулся на него ястребом командир. Мне самому показалась загадочной вся эта история. В то мгновение я почти не сомневался, что ординарец типичный немец и с любопытством посмотрел на поручика.
Стройная, мужественная фигура; привлекательное матовое лицо, грузинского типа; и в глазах, наполненных гневом, достоинством и благородством, весёлые огоньки.
— Господин полковник, — обратился он к командиру, — прошу вас, меня расспрашивайте. Мой ординарец плохо знает по-русски: он латыш.
— Ах, латыш, — смутился немного командир и погрузился в чтение предписания.
— Вы не родственник Ираклию Церетели? — задал я вопрос поручику.
— Это мой двоюродный брат, — не без гордости ответил грузин. Через минуту инцидент был исчерпан, и все позабыли о нем.
Вечером из бесед с денщиками мы узнали, что на телефоне случилась порча, и по-видимому умышленная, так как проволока оказалась срезанной на протяжении нескольких аршин.
— Вот! — встрепенулся командир. — Недаром мне физиономия этого прохвоста показалась такой подозрительной. Какой он грузин? Это турок. Типичный турок. Я же их во как знаю. И голова вся бритая, как у турка. А главный-то, конечно, не он, а тот второй, немец. Понимаете, какие мерзавцы: прямо отсюда в лес поскакали, перерезали проволоку и айда дальше!
— Евгений Николаевич, — пробуют возражать командиру, — ну какой смысл рисковать им двумя офицерами из-за перерезанной проволоки, которую ничего не стоит исправить?
— Здесь проволоку перережут, там парк со снарядами подорвут, там бомбу бросят. Видали, как кобуры у них набиты?
— А лошади какие?! Картинка! И посадка не наша. Типичные немцы. Я же их во как знаю! Вы понятия не имеете, что это за шпионская нация.
В биографии каждого офицера, начиная с капитанских чинов, обязательно имеется эпизод со шпионом. И почти все свободные от похода и карт минуты проходят в разговорах о встречах со шпионами, предателями и изменниками, которые почему-то убегают в самую последнюю минуту, оставляя рассказчиков в дураках. Если все эти разговоры ведутся для внушения бдительности молодым офицерам и для разжигания ненависти к немцам, то рецепт этот следует признать не особенно удачным. Лекарство превратилось в отраву, и вот результат: убеждение во внутренней гнилости военного аппарата и глубокое недоверие к населению. Жителям не верят, оскорбляют их и угнетают на каждом шагу.
Сегодня с утра приказано было населению Рожанца доставить с каждой хаты по хлебу. Рожанец — большое село с широкими зелёными улицами и большими садами. У жителей все есть, все продают, кроме хлеба. Поспевая за артиллерией, мы оставили далеко позади все интендантские магазины и хлебопекарни и вторые сутки сидели без хлеба. Есть чай, есть масло, есть птица, а хлеба нет. Солдаты ропщут. Два раза обращались через солтыса[4] к населению — ответ один: другие части забрали. Офицеры решили: пойдём по деревне сами. Потянулись двумя артелями от хаты к хате: так и так, пожалейте, солдаты изголодались. Хозяева слушают, сочувственно пялят глаза и отвечают слезливым голосом: сами который день без хлеба сидим, детей покормить нечем. Обошли полсела — так называемый польский Рожанец. На другой половине живут русины. Эта часть села выглядит ещё зажиточнее. На зелёных улицах стада гусей. Сады — как парки. Уже издали встречают нас унылым взглядом и тупо твердят: «Ни, нима хлiба...»
— Дозвольте нам самим поискать, — обратились к командиру солдаты.
— Ищите, — последовал выразительный ответ.
И через полчаса хлеб был у всех на столе. Но со всех концов потянулись бабы с плачем и воем и с доносами на соседок, что у той, мол, «полны стодолки, а ничего у неё не берут», тогда как у неё, у ограбленной, — муж на войне и весной засевать нечем будет.
Солдаты хмуро отмахиваются:
— Пускай плачут. Москва слезам не верит.
А некоторые нагло смеются:
— Кто проворен, тот доволен. Кто зевает, тот воду хлебает.