академический бой. Мне это кажется единственным интересным изобретением «бригадно-лабораторного метода», и мне жалко, что вместе со всем методом впоследствии выбросили из школьной жизни и академические бои.
Заключался он в следующем: два параллельных класса выбирали из своей среды по четыре-пять лучших учеников из разных бригад. В большом классе собирались вес девятиклассники в роли «болельщиков», а по двум торцовым концам большого стола сидели «бойцы». Каждая команда должна была по очереди задавать трудные вопросы противоположной команде по программе всех школьных предметов. За вполне исчерпывающий и ясный ответ, данный одним из членов команды, вся команда получала два очка, за не вполне исчерпывающий — очко. Если представитель команды не мог ответить или ответил неполностью, ответ должен был дать представитель спрашивающей команды, иначе та теряла, соответственно, очко или два очка. Выигрывала команда, набравшая наибольшее число очков.
Академический бой должен был содействовать повторению программы перед выпускным экзаменом и учил ясно выражать свои мысли в публичном выступлении; в какой мере он оправдывал свое назначение, я не знаю, но во всяком случае это было очень интересно, и при этом не только «командам», но и болельщикам, которые кипели и волновались, как на футболе. Победа нашего класса была обеспечена, потому что по математике и физике, да и по литературе мы имели такого непобедимого бойца, как Сережа Лозинский, по находчивости не было равных Оське Финксльштейну, а я и Димка Войташевский тоже могли не посрамить нашего класса.
После этого, помнится, занятия по существу совершенно прекратились, — даже в слссаркс они шли что-то очень вяло; только химичка героически спокойно проходила свою программу. Близился выпуск. По традиции 190-й школы он должен был быть ознаменован спектаклем, — причем должны были играть настоящую пьесу. Так, в год Мишиного выпуска там играли «Двенадцатую ночь», позже я видел у них «Майскую ночь» и «Трех толстяков» Юрия Олеши. Наша компания твердо решила, что и мы поставим настоящий спектакль. Оказалось, что Оська и я — оба большие поклонники Вахтангова, и мы решили отважно ставить «Турандот». Конечно, мы не имели в виду просто скопировать эту неповторимую постановку, но мы хотели поставить ее по принципам Вахтангова — как спектакль-игру, откровенно условную, как детские игры. Ребята из 190-й школы советовали обратиться к режиссеру Майковскому, бывшему ученику их школы, который уже ставил у них с большим успехом «Трех толстяков», но выяснилось, что по каким-то причинам и Майковский отпадает. Тогда я почувствовал прилив жившего во мне авантюризма и предложил, что сам поставлю «Турандот» — с помощью Оськи. Это предложение неожиданно вызвало общее одобрение, и постановка была поручена мне.
Это был мой первый опыт работы не одному, а с другими, как говорят теперь, работы организационной. Труд был нелегкий, тем более что я не имел среди ребят, так сказать, автоматического авторитета, не был признанным главарем и центром их дел и замыслов; за год со мной успели хорошо познакомиться немногие, и хотя я был «в компании», но как-то на периферии ее.
Прежде всего, надо было собрать моих актеров. Репетировали мы в физкультурном зале, и большого труда и терпения требовало оторвать их от гимнастических снарядов. Затем, большинство из них не учило ролей — особенно Катя-Адсльма, и Зоя-Турандот.
Мало-помалу пьеса была разучена. Оська притащил смешную кубистичс-скую рекламу — приложение к журналу «Die Wochc»: одного из двух немецких буржуазных журналов, которые почему-то свободно продавались тогда в Ленинграде: это был портрет, по которому Калаф заочно влюбился б Турандот; для Бригсллы достали милиционерский шлем и китель (милиционеры ходили тогда в белых кителях с позумсщом, и — странным образом — в белых тропических шлемах). Роль Турандот еще более сократили, а Катя-Адсльма обзавелась личным суфлером. Раздобыли платки и занавески, выкрасили обои и сделали из них яркие «сукна», заменявшие задник. Тата Дьяконова дала грим, и они с Надей согласились быть гримерами.
Наконец, состоялось представление. Зал был полон: не только вся школа — весь «микрорайон» был здесь, да и все папы и мамы, братья и сестры актеров. Я был в отцовском фраке, еще времен торгпредства, со шпагой Татиного отца и в тюрбане из Татиной шелковой шали: легкий грим мне необыкновенно шел; я был явно красив, и ото очень поднимало мою уверенность в себе; император Альтоум был в феске и с ракеткой вместо скипетра, Адсльма в красном узбекском халате, который я притащил из дому, в тюбетейке и с двумя длинными черными косами. Турандот — в своем розовом «выходном» платье и в кокошнике с бутафорскими мелкими алмазами.
Спектакль шел весело, оживленно, занятно — у нетребовательного зрителя произошло «вахтанговское» чудо: явная чепуха, разыгрываемая наряженными как на домашних шарадах ребятами, увлекла, и все с замиранием сердца следили за судьбою героя; публика благодарно реагировала на Оськины более или менее импровизированные остроты-mots. Только в самом конце, уже после счастливого конца сюжета, ребята вдруг задумали отсебятину: устроили на сцене какие-то танцы, — «всеобщий балабиль» по случаю свадьбы Турандот и Калафа: «сукна» начали рушиться, заключительные реплики пропали. Но все было уже неважно: успех был несомненный, гром оваций сопровождал закрытие занавеса, нас вызывали, и я, конечно, стал бы на некоторое время самым популярным человеком в школе, если бы не пришел миг с нею проститься.
Не помню, в какой момент — кажется, во время репетиций — мы сдали нашей химичке на набережной Малой Невы наш единственный настоящий зачет (и я до сих пор помню, что иприт — это дихлордиэтилсульфит). На набережной — потому, что там тайно выставлялись отметки, официально объявленные буржуазной штучкой.
По математике был устроен зачет письменный, но для облегчения дела наши девочки вызвали на помощь своих знакомых — студентов-математиков; для них в коридоре был поставлен стол, за которым решались все задачи, после чего записки направлялись под классную дверь и далее по конвейеру с парты на парту. К сожалению, средний листок моей задачи с ходом ее решения потерялся, пока шел до меня на «Камчатку», но условия задачи и решение я все же смог списать, и этого оказалось вполне достаточно.
Остальные учителя поставили нам всем и без зачета наше «удовлетворительно», и вот я явился к Пугачихс за аттестатом. Но аттестатов еще не напечатали — выдали справку об окончании школы.
VII
А как же Надя? Да, мы учились с ней в одной школе, но никогда не говорили между собой на переменках. Она сразу дала понять, что ей неприятно это. Она не имела никакого отношения к моей школьной компании — у нес были свои подруги вне всяких устойчивых компаний — только с одной их них, Нслсй (Неонилой) Кузьминой, тихой и скромной маленькой девочкой, я был хорошо знаком и даже раза два бывал у нее: кроме того, Надя втянулась в главную компанию их класса. Как и в нашем, в ее классе было дружное интеллигентное ядро, но только там оно состояло из девочек; они не имели, на наш взгляд, особых интересов, кроме нарядов и танцев, за что и носили у нас прозвище «балероз».
Первое время я иногда после занятий издали провожал Надю, думая, что когда она расстанется на каком-нибудь углу с подругами, то даст мне возможность подойти и проводить се; но она, только оставалась одна, пускалась бежать или вскакивала в трамвай, так что я уныло шел домой один.
Заходил я к Фурсснкам по вечерам; но Надя не выражала особого желания быть со мной, отвечала мне односложно, и мои попытки возобновить прежний характер наших разговоров ни к чему не приводили. Попросила вернуть ей ее письма — и обещала отдать мои, но не сдержала обещания. Однажды, придя к ней вечером, я попытался спросить ее — а что же с прежним? Как она ко мне относится? Она отвечала уклончиво и даже немного раздраженно, и я сорвался с места и убежал, сказав, что мне, видно, не надо здесь больше бывать.
На другой день ко мне явился мальчик — сосед Фурсснко по квартире — с письмом от Вани: очень ласковым вызовом к нему. Я пришел в назначенное время. Ваня сидел за своим столом, а Надя сидела на столе, болтая ногами. Я сел, и Ваня так же ласково прочел мне длинную нотацию, в течение которой Надя все время молчала. Я сейчас уже не помню содержания того, что мне говорил Ваня, но его речь произвела на меня огромное впечатление. Он не сказал ни слова о наших с Надей отношениях; основная мысль его речи была в том, что я живу, поглощенный сам собой, а другие для меня лишь фон, а что эти другие — живые люди. И хотя это была нотация, но как-то он так умел говорить, что она не ощущалась как нотация, а была мной воспринята всей душой. Выслушав, я ушел и провел нелегкую ночь; на другой день я опять пришел к ним, приходил и впоследствии, но уже не пытался заговаривать с Надей на лирические темы, и