не пытался понять — любила ли она меня, разлюбила ли она меня, или ей нечего было и разлюблять; это так и осталось мне неизвестным. Я приходил точно так же, как это бывало до романа с Надей, молча сидел у Вани или принимал участие в общем разговоре — иной раз и с одной Надей, но уже совершенно не лирически.

Только стихи писал по-прежнему и оставлял их у Нади на столе.

Первое мая тридцать первого года прошло грустно. Нам с Колей Зссбергом поручили проверить подготовку оформления к первомайской демонстрации на двух заводах Выборгской стороны. Год был скудный и тяжелый, и демонстрация вышла не очень веселой и не очень яркой. Вся школа, конечно, была на демонстрации, девочки — и даже Катя Молчанова и Мила Мангуби — в традиционных красных косынках; но хотя, конечно же, мы и пели «Низвергнута ночь, поднимается солнце над гребнем рабочих голов» (под эту песню хорошо было шагать;, но боюсь, что с большим удовольствием, как я уже рассказывал, мы пели фокстрот:

«В Па-ра-гвае,

В этом чудном крае,

Средь лиан

Павиан

Жил!

Когда демонстрации останавливались, люди танцевали — но не мы: «лезгинку» мы не умели, а фокстрот был буржуазный танец.

Все эти годы Надя приводила меня в настроение грустное, насмешливое и самокритичное. Я все продолжал ее любить — но никогда не говорил с ней об этом; однако мои стихи она брала с явным удовольствием.

Я кончил школу шестнадцати лет, и поступать в Университет мне было рано; поэтому-то я проводил опять время в бсздслии: ходил по вечерам к Фурсснкам, писал стихи, подводил итоги игры в Ахагию и Верен — составлял подробный гсографо-историчсский справочник по Верену и одновременно разыгрывал с Алешей сложнейшую, — с замысловатыми с логически продуманными правилами игры. — войну между странами Верена и Соединенными Штатами. Войну эту мы кончали, когда я уже был студентом. Алеша в это время построил целый веренский флот из деревянных моделей. Ни одна из них не повторяла какого-нибудь действительно существовавшего военного корабля, но каждый корабль имел тот характер, вооружение, обводы и детали, которые положены кораблю его класса. Для этого изучался справочник Jane's Fighting Ships, нашедшийся у Алешиного друга — Димы Курбатова, новый советский справочник военных флотов Шведе и различные книги по истории флотов и кораблестроению.

Алеша был поэт кораблестроения; сама техника не так его интересовала, как именно поэзия корабля. Под стеклом на этажерке у его стола стоял настоящий шедевр — модель эсминца в крупном масштабе. Она была сделана из полена и стиральных резинок (ластиков, говоря по-московски), простым перочинным ножом; масштаб был слишком мал, чтобы снасти и антенны можно было натянуть из ниток, и они были натянуты из нитей столярного клея. Модель была выкрашена в серую эмалевую краску, и ни один специалист не мог бы придраться ни к одной детали: такого эсминца на свете не было, но он мог быть. Впрочем, эта модель была построена позже, когда Алеше было уже лет пятнадцать. В тот год, о котором я рассказываю, ему было всего двенадцать, и флот его только начинал строиться.

Алеша рос скрытным и немного грубоватым мальчиком. Он был очень музыкален, и знал, кажется, все песни, которые тогда пелись: впрочем, в то время пелись только революционные песни: «Красный Всддинг», «Песня венгерских шахтеров», «Огонь ленинизма нам путь освещает» и так далее, и еще множество красноармейских — про тачанки, про походы гражданской войны. Все эти песни мы пели, — обычно все три брата вместе; я, конечно, со своим весьма несовершенным слухом, только подпевал, зато я лучше всех знал слова. Но собственно музыку мы в это время забросили: с приезда в СССР я уже не учился на рояли, Миша уже не так часто брался за виолончель, и Алеше постепенно надоело учиться играть на своей детской скрипочке. На следующий год он поступил в школу, стал пионером, и мы называли его «партийной прослойкой» в нашей семье, употребляя ходовое тогда выражение. Он не только, как и я, интересовался политикой, но и был гораздо ортодоксальнее в этом, чем все мы; в его Вирронс была введена настоящая советская власть, без всяких оговорок, и когда он начал писать стихи, это были стихи о советском флоте, о партизанской тачанке, о будущей схватке с капитализмом.

Много позже я понял, что главной Алешиной чертой была верность — верность раз принятому убеждению, верность справедливости, верность друзьям. Но дома он часто раздражал меня своей неотесанностью, грубостью, насмешками.

В мой школьный год многое изменилось у нас дома. У дедушки Алексея Николаевича был удар, и жить старшим Дьяконовым — двум женщинам — одним с больным стариком в целой квартире — не хотелось; к тому же и сохранить всю квартиру при новых жилищных нормах им нельзя было надеяться. Поэтому был организован обмен — в их трехкомнатную квартиру на Большом въехала тетя Анюта с Нюрой и Борисом, и тетя Варя Трусова с Костей и Женей, а старшие Дьяконовы въехали к нам; старики получили комнату на отлете — бывшую нашу с Мишей, а тетя Вера получила темную половину большой комнаты, бывшего папиного кабинета, теперь разгороженного уродливыми тсти-Вериными шкафами; перед ними, со стороны окон, жили мы с Алешей. Дело это было тяжкое, не только для мамы (на кухне тo и дело разражались скандалы, и тетя Вера делала маме громогласные реприманды), но и для нас. Так, у тети Веры был чуткий сон, и мы не смели шевелиться, пока она не встанет утром. Помню, у Алеши как-то был сильный насморк; он лежал утром в постели, не смел взять платок и высморкаться, но это не помогло ему: встав, тетя Вера устроила колоссальный скандал нам и маме, за то что Алеша мешал ей спать, «швыркая носом».

У нас справлялась дедушкина золотая свадьба, — на ней присутствовало четверо первоначальных гостей — три сестры Порецкис и дедушкин шафер, случайно найденный незадолго перед тем (его дочь была подругой двоюродной сестры Нади). Но вскоре у Алексея Николаевича сделался второй удар; он остался жив, но совершенно лишился координации движений; большой, крупный человек, он ходил по квартире, представляя опасность для людей — того и гляди что-нибудь сокрушит или опрокинет. К тому же он лишился и дара речи — понимал, что ему говорят, но в ответ произносил что-то нечленораздельное, а потом и вовсе перестал отвечать, понимая, очевидно, что говорит не то. Когда же оказалось, что он не может уже и контролировать своих отправлений, пришлось уложить его в постель и пеленать, как ребенка. По нескольку раз в день папа, я и тетя Вера ворочали его тяжелое, грузное тело и перепеленывали его. Так тянулось более полугода. Как-то утром к нам вбежала бабушка и сказала, что дедушка скончался…

Похороны были с попом в золотой ризе, с дьяконом, кадившим сладковатым ладаном, и с певчими. Торжественные слова панихиды поразили меня:

«… Упокой, господи, душу усопшего раба твоего… в месте свите, месте блаженне, идеже праведные упокояются… идеже нет болезни, ни печали, ни воздыхании…»

Да, церковь знала свое дело — знала, как взять чсловеказа душу…

«Земля ты есть, и в землю отыдсши…» Это была первая смерть в моей жизни — по крайней мерс, первый мертвый человек, которого я видел, первые похорон ы.

Но — молодость! Эти тяжкие полгода дедушкиной болезни и его смерть прошли для меня, не оставив больших следов в душе. Я даже рассказываю все эти события, не помня их действительного порядка.

Еще при жизни дедушки, проработав в Самарканде и в Харькове, в Ленинград вернулись Миша и Тата. После смерти Алексея Николаевича им была отдала родительская спальня, папа и мама переехали в большую синюю комнату — кабинет (тетя Вера переселилась к бабушке «на отлет»), а столовую перегородили фанерной перегородкой — ближе к окнам теперь была наша комната с Алешей. Здесь стояли два стола, замусоренные книгами и бумагами, две походные кровати — одна из них, Алешина, была наполовину загорожена белым шкафом, а на шкафу, образовывая крышу над его постелью, были положены две доски от обеденного стола (раздвигать теперь его бььпо невозможно — он едва помещался в столовой за фанерной стенкой), и на этих досках был расставлен всрснский флот.

Итак, вся наша семья опять была в сборе — плюс Тата. Я старался с ней быть как можно дружелюбнее, понимая, что ей нелегко в чужой семье. В то короткое время, когда Миша уже уехал в Самарканд, а Тата еще оставалась у нас, мы даже подружились с нею; она много рассказывала мне о себе и о своих отношениях с Мишей и, между прочим, о Мишиных прежних романах — я о них тогда знал мало —

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату