старомодная, всегда в длинном, темном платье со старыми матовыми кружевами; нос ее был длинный, подбородок тоже, рот ввалившийся, как у старухи, плохая, пористая кожа. Но в ней жила поэтесса, — или, она сказала бы, поэт, — экзальтированный поэт, но все-таки настоящий; не только версификация, но и поэтическое настроение давалось ей легко. Жила она с матерью, пожилою, тихою и смирившеюся с жизнью. Жизнь же, видимо, была нелегкая: отец Татьяны Григорьевны был не только дворянин, что уже было, по тем временам, довольно скверно, но еще и уездный земский начальник, что было всего на один градус лучше жандарма. Ей не сразу удалось поступить в Университет (или в ЛИЛИ, вернее), и её не раз оттуда собирались исключить, а может быть и исключали. Особенно преследовал ее некий однокурсник — Кокорин; он был настолько активным общественником и борцом с классовыми врагами, что невольно приходилось задумываться — а не жандарм ли был его собственный папенька?
Между прочим, однажды Татьяну Григорьевну вызвали в деканат и предъявили обвинение в сокрытии дворянского происхождения — это было тогда самое страшное и в то же время самое ходячее обвинение. Татьяна Григорьевна сказала, что с фамилией «Гнсдич» скрывать дворянское происхождение бесполезно: кроме дворян, носителей этой фамилии нет. Тогда её стали исключать из института за то, что она «кичится своим дворянским происхождением».
Впрочем, она отнюдь не была антисоветски настроена. Совсем напротив. Я уже говорил, что я не встречал тогда среди интеллигенции моего поколения людей, действительно антисоветски настроенных, хотя они и могли критиковать ту или иную черту советской действительности. Идея построения социализма, явный и искренний энтузиазм коммунистов и рабочих заражал всех. А если был кто, думавший иначе, то гражданская война приучила таких молчать, как мертвых — и их голос и мысли до меня не доходили.
В меня Татьяна Григорьевна была чуточку влюблена. Это не самомнение, она сама мне это говорила много лет спустя. Но я об этом мало задумывался — просто мне нравилось с ней говорить на высоинтсллигснтныс темы — о поэзии, о языкознании. Позже, уже на втором курсе Института, я изобрел некую лингвистическую теорию о происхождении индоевропейских корнеи на основе первобытных семантических пучков — она очень заинтересовалась и увлеклась этой теорией — а, может быть, просто мной, — я же не хотел разрабатывать придуманного, так как собирался быть историком, а не лингвистом, и все уговаривал её взять мои тетрад** и продолжить работу — и поэтому эта работа называлась между нами «кукушонком». В конце концов я подарил ей свои тетради — хочет продолжать, пусть продолжает, нет — пусть бросит. Меня не смущало даже то, что в этих тетрадях, между прочим, анализировались и нецензурные слова: мне была нужна наиболее архаичная лексика славянских языков, и я брал ее и из Срезневского, и из Даля, и с улицы, — и мне казалось, что на том высоконаучном уровне, на котором велось нами это обсуждение, мы должны относиться к этим вещам чисто научно. Не знаю, что она об этом думала, но она не показывала вида, что это ее шокировало. Впрочем, к подобным вещам точно так же относились и другие наши студентки и студенты, увлекавшиеся мифологией и семантикой, ученики И.Г.Франк- Камснсцкого и О.М.Фрсйдснбсрг. Но об этом дальше.
Где-то ближе к новому 1932 году я поступил уже на настоящую служб}. Устроил меня туда романо- гсрманист Шадрин, приятель и однокурсник Вани Лебедева. Это была школа для детей английских и американских специалистов, работавших в Ленинграде. Я поступил туда учителем географии. Директоршу не смутило ни то, что я не имел какого-либо специального педагогического или географического образования, ни даже то, что мне и семнадцати лет не было. Беда была в том, что в эту школу никто не хотел идти работать, да и трудно было найти учителя, который достаточно хорошо говорил бы по- английски.
Юный возраст в то время вообще не мог быть препятствием для педагогической работы. Учителей всюду нсхватало. Учительницей, как выяснилось, работала с 1931-32 года и Вера Бастырева, а она была моложе меня на два года.
Если 176-ая единая трудовая школа меня в свое время удивила, то школа для детей английских специалистов удивила меня еще гораздо больше.
Занятия школы происходили в помещении районной библиотеки где-то на Выборгской стороне, за Кондратьевским проспектом. Были младшие классы, к которым я не имел отношения — у них уроки кончались рано — и шестой класс. Он состоял всего из двенадцати ребят, одетых в странную смесь заграничной и русской одежды — заграничные джемперы и русские валенки, и тому подобное. Беда с ними заключалась в том, что предшествующий шестой класс был в полном составе принят в техникум или в ремесленное училище, где ребята и учились и работали, получая не то стипендию, не то заработную плату; того же самого требовал и нынешний шестой класс, и им никак нельзя было объяснить, что за это время произошла очередная наркомпросовская реформа, и в техникум теперь уже принимали только после седьмого класса. И ребята устроили обструкцию. Как сказал кто-то из учителей, они привыкли, что в школе порют, а школа без наказаний была для них синонимом безнаказанности. Сначала их немного беспокоила угроза вызвать родителей, но потом они поняли, что и это не опасно. Так как их было всего двенадцать, то они легко сговорились между собой, и «разделять и властвовать» в этом классе, противопоставляя «хороших» «плохим» было невозможно. Чего они только не выделывали! Бедного Шадрина они довели чуть ли не до припадков. Учитель открывал шкаф, чтобы достать тетради — они запирали учителя в шкаф; или раздавал тетрадки — они тут же, во время урока, сжигали их на самодельном костре посреди пола; добивались, чтобы их выгнали из класса, и запирали класс снаружи. Единственная, кого они любили и немного уважали, была заведующая школой — красивая, энергичная молодая женщина, — как её звали, я уже не помню; но у нее сделались от них нервные колики.
Центром класса были брат и сестра — Мери и Алан. Они одни в классе были англичане (остальные были преимущественно дети американских финнов). Родители Мери и Алана однажды поспорили с леди Астор, которая утверждала, что они не выдержат трех лет жизни в СССР — и приехали сюда на работу в самом начале пятилетки, когда иностранных специалистов в СССР было еще очень мало; пока не открылась эта английская школа, Мери и Алан учились в обыкновенной советской школе и прекрасно научились говорить по-русски. Поэтому они служили здесь как бы переводчиками — остальные ребята по-русски не понимали, или делали вид, что не понимают. Алан был главным заводилой всех безобразий, но Мери была организующим началом порядка. Ребята слушались ее беспрекословно, и через нее иногда удавалось повлиять на класс. На педагогическом совете никак не могли решить, что делать с этой парой: Алана можно и должно было выгнать — он был главным корнем зла, и в то же время отлично мог учиться в русской школе. Но тогда пришлось бы перевести в русскую школу и Мери, а без нее никто не брался справиться с классом.
В этот-то класс я пришел учителем географии в неполные семнадцать лет. Впрочем, за все недолгое время, что я там проработал, я вряд ли сказал по географии более пяти фраз. Это было нелегко и само по себе, так как у меня вовсе не было свободной беглости английской речи; но главной моей задачей (как мне объяснили) были совсем не занятия — я должен был хотя бы заставить ребят просидеть до конца урока более или менее спокойно. Поэтому, кроме «Shut up» и «Sit down» я мало что успевал произносить. Они усаживались вокруг длинного библиотечного стола, я ставил на стол глобус; в тот же момент они снимали глобус со стержня и начинали им играть. Я с трудом добивался относительного спокойствия и начинал говорить. В это время один из ребят медленно и чинно подходил ко мне с валенком в руках. «What do you want?!» — «Teacher, smell!» («Что тебе надо?» — «Учитель, понюхайте!»).
Учтя, что они были всего на два-три года моложе меня, я понял, что с этим делом не справлюсь, и через две недели уволился. Когда я через несколько дней пришел за расчетом, я увидел в читальном зале библиотеки бесподобное зрелище: происходило классное пионерское собрание с участием заведующей и представительницы РайОНО. (Все ребята были пионерами, но ни одна пионервожатая у них не уживалась: если она была англичанкой, ребята объясгяли, что не могут с ней работать, так как она «petty bourgeois» — «мелкобуржуазна», а если русской — заявляли, что ее не понимают).
Сейчас все ребята сидели чинно вокруг очень длинного стола; во главе его сидела робкая, испуганная американка — пионервожатая, которая вела собрание, и двое взрослых: заведующая школой и заведующая РайОНО. Впрочем, не все ребята сидели за столом — Мери сидела на выступе книжного шкафа на другом конце комнаты и болтала нога1%1. Изредка она давала чказания председательнице (конечно, по-английски):
— Ну, чего же ты сидишь? Спроси: есть ли вопросы.