уходят. На арене остаются только осел до козел. «Теперь, — говорит Дуров, — мы можем делать наши постановления единогласно»… Какова бестия?

— Давно его к стенке пора, — пробурчал Бархатов.

— Никак его не ухватишь. Весь народ за него.

— Что вы мне говорите про народ? — повысил голос Бархатов. — Народ — сволочь. С ним нашей власти считаться нечего. Народ и за патриарха стоял, и за попов. Справились же мы с этим народом… И патриарха уморили, и полторы тысячи попов расстреляли… И ничего.

— Не забывайте, Николай Павлович, что ради этого «ничего» пришлось за время нашей власти расстрелять почти двести тысяч рабочих, двести пятьдесят тысяч солдат и матросов и восемьсот девяносто тысяч крестьян.

— Глупости! — крикнул Бархатов. — Вдвое, втрое расстреляв, но уймите эту белогвардейщину!

— Теперь, Николай Павлович, — тихо сказал Гашульский, — времена не те.

— То есть как не те? — точно растерявшись, сказал Бархатов. — Чека не надежна?.. Красная армия изменить может?..

— Нет, не то… А только роли переменились…

— Я вас, Михаил Данилович, не понимаю.

— Извольте, я вам объясню…

— Пожалуйста, — холодно сказал Бархатов. Он подошел к столу, налил стакан коньяку и выпил залпом. Потом сел в кресло и, переводя дух, сказал: — Я вас слушаю.

3

— У меня на руках были, — начал Гашульский, — наисекретнейшие донесения товарища Полозова. Знаете, того, что был командирован за границу и на обратном пути, на станции Гилевичи, был убит… Убийца, кстати сказать, неразыскан, — подчеркнул он.

— Белая Свитка, — сказал Ворович.

— Ну… Что же… донесения? — сказал Бархатов. Коньяк разбирал его, и его лицо стало красным.

— Полозов доносит, что, как он должен к сожалению констатировать (Гашульский сказал «константировать»), за границей налицо очень показательный факт. Образование белого пролетариата.

— Ничего не понимаю, — пробормотал Бархатов.

— Сейчас объясню… Вся белая армия, все ее князья, гвардейцы, генералы, офицеры, выкинутые за границу, лишившиеся возможности заниматься своим военным делом, потерявшие кормившее их «двадцатое число», остались без куска хлеба… Были выброшены на улицу… В итоге они стали в полном и роковом смысле этого слова «пролетариями»…

— Это Полозов пишет?

— В наисекретнейшем донесении… Они пошли поденщиками. Они не гнушались самой тяжелой работы. Гардемарины Императорского флота…

— Императорского?.. Кажется, Добровольческая армия никогда не была Императорской.

— Я говорю про дух. Дух у нее был Императорский… Гардемарины красили с опасностью жизни верхушку Эйфелевой башни… Генералы и полковники грузили вагоны и разгружали корабли… Они батраками работали на фермах… Они стали к рулю такси в городах, и это еще считалось благосостоянием. Они испытали голод, холод и нищету… «В столкновениях с вечными полицейскими притеснениями, — пишет буквально товарищ Полозов, — в суровой, трудовой, голодной жизни, среди городских соблазнов, в унижении нищеты, в парижских мансардах, в крошечных “кучах” на окраине Белграда, в шалашах Болгарских огородов, на “минах” Македонии они выработали жесткое и суровое сердце настоящего пролетария. Они вырастили и воспитали новое поколение своих “дворянских детей”, в которых крепки традиции контрреволюции, но которые по жизни и быту стали настоящими пролетариями…» Понимаете, Николай Павлович? Когда мы боролись и побеждали, мы противопоставляли красный пролетариат, закаленный в нужде, ничего не боящийся, смелый и умелый, разным дворянским белоручкам, гоняющимся за Белой Идеей, искателям «Синей Птицы», никчемным интеллигентным болтунам, общественным деятелям… И мы победили… Теперь положение грозно изменилось. Наш пролетариат утратил пафос революции. Он обмещанился… Более сильные стали опасными для нас Чубаровцами и хулиганами. Слабейшие стали рыцарями «субсидки», «пайка», чиновниками, слабыми, не могущими самостоятельно работать. Наш пролетариат идейно погиб. И если на минуту поверить, что белый пролетариат явился к нам под видом извозчиков, шоферов, чернорабочих, то я готов допустить, что ваши страхи имеют известное основание.

— Я этого не допускаю, — твердо сказал Ворович. — Никак не могу допустить. Как они могли появиться?.. Через какие границы?.. Кто переходил, те все пойманы и расстреляны.

— Белая Свитка… — сказал Бархатов… — Братья Русской Правды…

— Это все не так страшно. Не надо преувеличивать… Сама эмигрантская печать свидетельствует, что это больше выдумки, «миф». Самые видные эмигрантские политики, привычные «властители дум», кричат об этом.

— Эмигрантская печать партийна. А «властители дум» выдохлись и боятся, что их окончательно бросит их паства. Мы сами, конечно, за границей делаем все, чтобы раздуть эту кампанию и подорвать врагам тыл. Но нам-то этот «миф» вот где сидит. А кто кидает бомбы в наши собрания? Кто настойчиво и повсеместно избивает коммунистов, селькоров, комсомольцев? Кто с бесконечной изобретательностью сует палки в наш советский аппарат? Кто объединяет провинциальную повстанщину под общими лозунгами? Дошло ведь до открытых сражений, где нас побеждают… И везде — в Белорусской республике, на Украине, на Дону, в Туркестане, в Сибири, на Дальнем Востоке. Везде раскачка, везде какая-то скрытая червоточина, везде гуляет ядовитая литература. А вы сами, товарищ, знаете, что значит для нас только пошатнуться. Так толкнут свои же, что и костей не соберешь.

Товарищ Ворошилов мне доверительно говорил, что красная армия терроризована. Ей везде снятся партизаны и тайные ячейки «братьев». Дезертирство усилилось. На глухих постах бьют часовых и везде, как на подбор, коммунистов. Значит, кто-то внушает им, кого выбирать… Кто-то им говорит, кто коммунист, а кто нет. Красноармейцы стали носить нательные крестики. Думают, что этим оборонятся от смерти… В армии растет паническое настроение. А тут еще идет чехарда высших начальников… Ворошилов не верит Тухачевскому. Над самим Ворошиловым стоит призрак Троцкого… Знаете, положение таково, что шутить тут не приходится. Шутки могут выйти нам боком.

— Да, — вздохнул Гашульский, — повсеместно… Это самое скверное, что повсеместно… И в Москве тоже. Что там делают со священною могилой Ильича! Страшно сказать… Не успевают прибирать для иностранцев…

— Да и у нас не лучше, — сказал Бархатов. — Вчера опять памятник гениальному вождю рабочего класса Владимиру Ильичу, на площади у Финляндского вокзала, весь загажен нечистотами. Видимо, работало много и со вкусом. Даже в кепку, что торчит у него из кармана, наворочено… И как туда забрались!

— Я уже распорядился, — сказал Гашульский, — поставить доску с надписью: «Здесь останавливаться воспрещается». Знаете, как это всегда в подходящих углах делается.

— Выдумали тоже! — вскинулся бархатов. — Не скандальте хоть вы-то. Над доской хохотать будут. Часового надо поставить.

— Убьют, — хмуро сказал Гашульский.

— Кто убьет? У страха глаза велики, — вступился Ворович.

— Кто? А «братчики» эти самые, черт их раздери? А Белая Свитка? Вы знаете, товарищи, что в Ленинграде в 1920 году было семьсот сорок пять тысяч жителей, в 1926 году миллион пятьсот двадцать восемь тысяч, а теперь миллион семьсот. Кто же эти с лишком сто тысяч, что явились в Ленинград за прошлый год?.. И сколько среди них «братчиков»?

Бархатов пододвинул граненый стакан с темным, цвета мадеры, остывшим холодным чаем и из фарфоровой корзиночки взял розовое буше. Оно было аккуратно завернуто в гофрированную бумажную чашечку. Красная печатная ленточка вилась по краю. Под нею четко было написано «Красный пекарь», изображены звезда, серп и молот и стояла надпись «Ленинград». Все обыкновенное, привычное, ласкающее глаз красным цветом и революционными эмблемами. Он снял чашечку и вынул буше. Он уже

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату