Гордон и Линда продолжают идти, по-прежнему держась друг за друга, проходят мимо масок, тотемов и глиняных статуэток в «Этнических искусствах и ремеслах». Вскоре, оставив «Периферию» позади, они возвращаются к «Свечам», к тому месту, где Линда велела Гордону ждать ее, – просто потому, что ни он, ни она не представляют, куда еще можно пойти.
Гордон решает, что сейчас, пока Линда в слегка подавленном настроении, наступил подходящий момент, чтобы признаться в столкновении с берлингтонами, и начинает рассказывать о том, что на самом деле случилось с ним в «Зеркалах», но Линда, подняв руку, просит его замолчать.
– Ладно, – говорит она. – Как-нибудь потом расскажешь.
– Я совсем слегка приврал.
– Неважно. Я бы хотела, чтобы ты мне кое-что другое объяснил.
– Что именно?
– Почему ты так встревожился? Я просто хочу знать, что ты там делал – на распродаже.
– Ах там. Ну, я просто передумал.
– Почему?
– Мне очень не хотелось с тобой…
– Разлучаться?
– Ну да, – из-за того, через что ты прошла на первой распродаже. И я сказал себе: «Пойду, только гляну туда через вход и посмотрю, что там творится», – а когда я туда пришел, там происходило это побоище, а потом я заметил, как ты пытаешься выбраться, и… – Он умолкает, пожимает плечами.
– И ты вошел туда, чтобы меня спасти.
– И я вошел туда, чтобы тебя спасти. Твой рыцарь в блестящих очках.
Линда высвобождается, отступает на шаг и оглядывает мужа с головы до ног.
– Ну, как ты? – спрашивает он, делаясь застенчивым под ее пронзительным взглядом.
– Я? Побита, помята, зла, что порвали мою лучшую блузку, но вместе с тем… счастлива.
– Счастлива?
– Ты этого никогда не поймешь. – Но произносит она это таким тоном, что Гордону кажется, будто он понимает.
– А-а, – отзывается он, медленно улыбаясь.
Они проходят еще несколько метров в дружелюбном молчании, а потом Гордон предлагает пойти домой.
К его удивлению, Линда соглашается, и – к еще большему удивлению – добавляет:
– Ну, а дома мы обсудим – сохранить за собой счет или просто выплатить нужную сумму и закрыть его.
Линда словно читает его мысли.
– Я тоже могу передумать. Гордон.
– Да, но…
– Разве тебе показалось, что мне там было очень хорошо?
– Нет, но…
– Вот видишь.
– Но…
– Гордон! Большинство людей вообще ни разу в жизни не попадает в «Дни». Мы сюда попали на один день. Этого у нас никто не отнимет.
– Ну, раз ты так считаешь, – говорит Гордон.
– Я только хочу зайти в один – последний – отдел, а потом мы пойдем домой. Я дала себе обещание купить сегодня две вещи. Одна – это галстук для тебя. А вторая – часы, которые я тебе показывала. В каталоге. Помнишь?
Гордон помнит.
– Точная копия тех, что когда-то были у твоей мамы.
– Ну, можешь назвать их реликвией, если угодно. Пусть это будет сувенир – на память о нашем дне в «Днях». – Линда улыбается ему, и, несмотря на дырку на рукаве, несмотря на свежий ушиб у виска, уже начавший превращаться в большой синяк цвета сливы, – а может быть, и благодаря этим изъянам, этим маленьким пробоинам в броне ее красоты, – Гордон чувствует себя покоренным.
– Хорошо, – отвечает он.
– Мой рыцарь в блестящих очках. – Линда приподнимается на цыпочках и чмокает его в щеку – короткий, но теплый поцелуй, призрак которого еще долго витает рядом, когда Линда уже развернулась и зашагала в сторону отдела «Часов».
36
Семь солнечных часов:
14.17
В «Часах» время делится на бесконечно малые величины, расщепляется на тысячи долей тысячами хронометров. В «Часах» время не течет секунда за секундой, а обрушивается бурным водопадом, сопровождаясь нестихаемым хором сверчков – беспорядочно стрекочущей очередью «тик-таков», издаваемых всеми мыслимыми приборами, от изящных женских наручных часиков до величавых напольных часов, от гладких прикроватных радио-будильников до прихотливых раззолоченных безделушек с маятником. В «Часах» истечение каждой четверти часа приветствуется перекличкой звонков, колокольчиков, кукушек и электронных сигналов, каждого получаса – перезвоном подольше и погромче, а конец каждого часа – еще более долгим и громким набатом. Оглушительные раскаты, возвещающие полдень и полночь, продолжаются почти целую минуту.
Помимо необходимого числа продавцов, в «Часах» весь день работают еще трое сотрудников, которые должны подводить ходовые пружины, заменять батарейки и сверять между собой все до одного циферблаты и табло в отделе; они старательно выполняют эти обязанности, встречаясь через равные промежутки времени, чтобы удостовериться, что их личные хронометры не уклонились от истины ни на йоту. Но все равно невозможно точно синхронизировать такое множество тысяч настенных, напольных, настольных и наручных часов. Поэтому минуты набегают друг на друга, и время становится настолько размытым и фрагментарным, что по сути возвращается в свое подлинное состояние текучей, неисчисляемой абстракции. Это и всевремя, и невремя.
Если вы хотите купить устройство для показа и отсчета времени, тогда вам нужен именно отдел «Часы», но, отправляясь туда, приготовьтесь к тому, что ваше восприятие времени будет сметено шатким строем тысяч секунд, наступающих почти – но не совсем – одновременно. Приготовьтесь к тому, что в течение некоторого, не поддающегося измерению, времени вы будете видеть время сразу со всех возможных точек зрения.
14.17
Линда находит часы с херувимами легче, чем ожидала, как будто ведомая инстинктом. Они прекрасны. Медный корпус отполирован до золотого блеска, а херувимы, служащие ножками, изящно проработаны в деталях. Они дуют в трубы, и на их лицах заметно напряжение. На их коротеньких крылышках можно разглядеть каждое перышко. Это – часы ее матери, воссозданные в малейших подробностях, совершенные во всех своих частях. Прошлое воскрешено. Воспоминание превращено в реальность.
Она делает знак Гордону подойти и посмотреть.
14.17
Гордон подходит и смотрит.
– Ну что? – спрашивает Линда. – Как тебе?
Ему хочется сказать, что херувимы кажутся смехотворно несоразмерными, как будто часы их вот-вот раздавят, и дух вылетит из них вон через трубы, что они держат. Ему хочется сказать, что едва ли эта вещь