Кирсис не ответил ни на его улыбку, ни на его вопрос. Он поднялся и пошел к двери.
— Когда я должен прийти и узнать ваше решение?
— Приходите на следующей неделе, — сказал немного успокоившийся Чунда. — Мы подумаем, посоветуемся и решим, как быть.
…После разговора с Жубуром Силениек сейчас же пошел в Центральный Комитет партии. В тот вечер там происходило совещание по поводу безобразий в торговле. На следующий день с витрин исчезли сказочно дорогие редкости, а вместо них появились одежда, обувь, разные товары широкого потребления — и все по нормальным ценам. На многие товары торговцам пришлось снизить цены наполовину, а некоторым дельцам, надеявшимся подложить камень под ноги советской власти, пришлось отвечать перед судом. Инспектора цен Элперта арестовали. Одна из наиболее широко задуманных попыток вредительства была разоблачена, но ликвидация ее потребовала нескольких недель работы. И позднее то тут, то там возобновлялись попытки подложить новый камешек, и на месте одного выполотого сорняка вырастал другой.
Такое это было время, время великих мечтаний, великого пафоса и — неустанной борьбы.
В коридоре, у дверей канцелярии университета, Жубур увидел Индулиса Атаугу. Он стоял среди кучки студентов перед вывешенным на стене списком освобожденных от платы за учение. У Индулиса, как и у других комильтонов, исчезли корпорантские шапочки и часовые брелоки с цветами корпорации. Только вызывающие выходки свидетельствовали о том, что папашины сынки, воспитанные в погребках конвентов[52], не избавились от прежней спеси даже теперь, когда уже не осталось ни корпораций, ни конвентов, ни фуксов[53], которыми могли командовать могущественные филистеры[54]. С кислыми физиономиями прогуливались по коридорам бывшие селоны, летоны и бевероны[55]. Никто им не завидовал, никто не обезьянничал их повадок, никого не соблазняло их вчерашнее великолепие.
Индулис Атауга, как олдермен[56] корпорации, чувствовал свое падение болезненнее, чем обычные комильтоны. Он больше не был полновластным хозяином корпорации, признанным заправилой, не он задавал тон в университете. Сегодня тон задавали студенты, вышедшие из рабочего класса, чей путь и раньше не вел через логово лоботрясов-корпорантов, хотя их за это и обзывали дикарями или как-нибудь хуже. Единственно, что утешало Индулиса, — это верность и традиционное уважение, по-прежнему оказываемое старыми комильтонами олдермену своего обанкротившегося братства. И если внешние признаки их принадлежности к той или иной корпорации исчезли, это еще не значило, что в душе они не продолжали носить цвета своей корпорации, не были членами некоей касты, некоего тайного ордена. Новый элемент, пролетарский студент, раздражал их, как чужеродное тело. Но еще больше бесило их то, что этот новый элемент, став главной и решающей силой в университете, отодвинул их на второе место. Тут не помогали им ни бойкот, ни улыбочки. Студент-первокурсник, у которого еще не сошли с рук мозоли, и не думал угождать бывшим университетским львам. Он не слушал, разинув рот, рассказы о скандальных приключениях и попойках в ночных заведениях. У него были иные мечты, он равнялся по иным образцам. Его общественной школой была университетская партийно-комсомольская организация. Гордился он только своей работой.
Сердца бывших корпорантов веселило лишь то, что во главе некоторых кафедр оставались еще бывшие столпы, седовласые, высокочтимые филистеры, которые во время экзаменационной сессии проявляли твердость духа и приверженность старым идеалам. Они не задавали слишком трудных вопросов Индулису Атауге и прочим корпорантам, нет, — своими отеческими замечаниями, подобными огням маяка, они наводили их на правильные ответы. Успешно выдержанное комильтоном испытание по какому-нибудь предмету, отличную оценку его успехов такие профессора вменяли себе в заслугу. Они держались сообща и так хорошо понимали друг друга, что экзаменационная сессия была истинным торжеством для всей реакционной клики. Зато уж старые филистеры — доценты и профессора — брали под настоящий перекрестный огонь рабочее студенчество. Они задавали самые каверзные вопросы и всячески придирались к смельчаку, отважившемуся прямо от станка прийти в высшую школу изучать науки. А то обстоятельство, что рабочее студенчество несло на своих плечах весь груз общественных обязанностей, что ему приходилось не только учиться, но и выполнять множество различных партийных и комсомольских поручений, — еще больше подогревало усердие реакционных профессоров, они становились непреклонными в своей требовательности.
— А, да вы комсомолец? Превосходно. Вы во всем должны быть впереди, поэтому от вас мы требуем больше, чем от других.
И когда удавалось провалить комсомольца или активиста, это было для них настоящим праздником, — за здоровье удачливого профессора подпольные комильтоны в тот день выпивали не одну кружку пива.
Уничтожающим взглядом смотрел иной профессор на студента, который по простоте своей необдуманно осмеливался назвать товарищем уважаемого работника науки. В аудиториях студенты открыто называли друг друга господами, барышнями и сударынями.
Во время лекций по марксизму-ленинизму старых студентов вдруг одолевал кашель. Кашляли и соло и хором, пока лица не покраснеют от натуги. Некоторых одолевали сонливость и другие недуги, вызванные равнодушием или ненавистью.
Партийная организация университета была еще слишком мала, чтобы охватить своим влиянием обширный коллектив, но все же то тут, то там стали пробиваться молодые побеги. Лекции по диалектическому материализму заставляли задумываться того или другого самонадеянного юнца, а раз он начал думать и интересоваться, то случалось, что старые предубеждения начинали рушиться и с детства вколачиваемые ему в голову основы идеалистического мировоззрения рассыпались в прах. Иной паренек, по недоразумению попавший в реакционное окружение, решительно отходил от этой клики и искал товарищей среди передового студенчества. Люди, для которых классовые интересы буржуазии не составляли непреодолимого барьера, обретали способность слышать голос правды. Немногочисленный в начале учебного года советский актив, который можно было перечесть по пальцам, вырос сейчас до нескольких сот человек, и Жубур мог сказать себе, что некоторая заслуга в этом принадлежит и ему. Бессонные ночи, настойчивая, огромная работа, которую он провел вместе с партийной и комсомольской организациями университета, начали давать плоды. Они уже не были одиноки. Первая, самая трудная борозда была проложена. Еще год-другой, и тогда не будет больше чувствоваться запах плесени, который так ударял в нос при входе в университетские аудитории.
— Значит, это все дети трудового народа, — говорил Индулис Атауга, и бывшие корпоранты глубокомысленно качали головами. — Теперь все стало ясно. Эти списки говорят об этом без обиняков. А мы? Товарищ Жубур, — обратился он внезапно к подошедшему, — как по-вашему? Моя мать служит в домоуправлении на жалованье, отец тоже работает, а сам я служу в таможне и живу на то, что заработаю своими руками. К какой категорий вы причислите меня?
— Вашему отцу принадлежал пятиэтажный дом и посредническое бюро, где работали наемные служащие.
— Да, но все это уже национализировано. Со дня национализации мы стали такими же трудящимися интеллигентами, как и вы. Почему меня не освобождают от платы за учение?
— А почему меня причисляют к имущим, когда у моего старика ничего нет, кроме девяноста разрешенных пурвиет? — задал вопрос кто-то из бывших беверонов. — Нас семеро у родителей. Когда я начал учиться в университете, то одновременно поступил на работу в Латвийский банк. Отец помогать мне не может. Почему меня не считают трудящимся студентом?
— Название «трудящийся студент» не брелок, который привешивают к цепочке часов, — ответил Жубур. — Категорию определяют не по формальным признакам. Ваш папаша со своими девяноста пурвиетами может кое-чем помочь своему
— Но зачем же клеймить нас этой каиновой печатью? — патетически выкрикнул Индулис Атауга. —
