Виктор Мануйлов
Ночь
В соседнем помещении, где располагались солдаты, то и дело раздавался смех, дружный и беззаботный. И всякий раз молоденький лейтенант по фамилии Репняков, из авиационных техников, оглядывался на закрытую дверь и недоуменно пожимал плечами: слов, которые вызывали такой смех, слышно не было, и смех, казалось, возникал из ничего, был неуместен, почти кощунствен. Лейтенант кривил полные мальчишечьи губы, трогал темный пушок под носом и оглядывал остальных офицеров, безучастных ко всему на свете.
— Не понимаю, — не выдержал Репняков, — над чем можно смеяться в такую… в такое время. Прямо какое-то… какая-то полнейшая инфантильность.
Пехотный капитан, дремавший в кресле напротив, приоткрыл один глаз, изучающе посмотрел на лейтенанта, не нашел ничего интересного, снова смежил веки.
— Чего вы не понимаете? — спросил он, не меняя расслабленной позы. — Солдат есть солдат. Пока над ним нет начальства — он живет, появилось начальство — служит. И тут уж не до смеха.
— Нет, это-то я как раз понимаю, — загорячился лейтенант. — Но такая ночь…
— Ночь как ночь, — устало откликнулся капитан и спросил: — Вы давно из России?
— Уже почти месяц. После училища немного в одной части, а потом сюда… Вы знаете, скоро в войска поступит такая техника, что просто удивительно. Истребители, например…
— Вы бы помалкивали, о чем вас не спрашивают, — проскрипел из угла голос старшего лейтенанта из особого отдела. — Или вам в училище не объясняли, что такое государственная тайна?
— Да нет, я совсем не имел в виду, — смешался лейтенант Репняков. — Я просто хотел сказать…
— А вас ни о чем и не спрашивают. Вы бы лучше пистолет свой проверили. Небось, ни разу и не стреляли, — в голосе старшего лейтенанта послышалась презрительная нотка.
— Почему же, — обиделся Репняков. — У меня всегда было 'отлично' по огневой подготовке. И пистолет я проверял. Можете сами убедиться…
— Вы мне еще портянки свои покажите, — обрезал его особист.
За дверью снова засмеялись, словно там услыхали перепалку офицеров. Лейтенант густо покраснел, передернул плечами, сунул руки между колен и нахохлился — обиженный мальчишка, да и только.
В одной из комнат комендатуры тихого Берлинского пригорода находилось шесть офицеров из разных родов войск. Их прислали сюда с солдатами — по пять-десять человек с каждым — в распоряжение районного коменданта, седого подполковника с воспаленными от бессонницы глазами. Несколько дней в городе держалось напряженное положение, кое-где вспыхивали беспорядки, народная полиция, только недавно организованная в еще не вполне оформившемся немецком государстве Восточной зоны оккупации, явно не справлялась со своими обязанностями. Поговаривали, что все это — происки западных спецслужб, что толпы состоят в основном из профашистской молодежи и будто бы даже из бывших эсэсовцев, специально доставляемых в Берлин из западных зон. Впрочем, никто из офицеров, находящихся в комнате, толком ничего не знал, но расспрашивать друг друга они не решались, делая вид, что это им не интересно. Кое-что знал, надо думать, старший лейтенант из особого отдела, но и то далеко не все.
Майор-танкист, сидевший на диване в простенке между двумя окнами, зашевелился, сунул руку в боковой карман шинели, повозился там, достал плоскую фляжку, быстро и беззвучно вылил себе в рот несколько глотков, сунул флягу в карман, опять завозился, завинчивая крышку. До Репнякова долетел слабый запах спиртного, и он с опаской за танкиста покосился в угол, где сидел особист, олицетворявший, по представлениям лейтенанта, закон и порядок. Но особист не шевельнулся. Может, дремал, может, делал вид, что дремлет.
За высокими стрельчатыми окнами ветер шумел в листве деревьев, иногда барабанил дождевыми каплями по стеклам и жести. Безделье томило лейтенанта Репнякова. Он раз посмотрел на часы, второй: стрелки, казалось, совсем остановились. Он даже приложил часы к уху и, расслышав тихое тиканье, вздохнул.
В соседней комнате солдаты давно уже не смеялись. Только из-за неплотно прикрытой двери, выходящей в коридор, доносились звуки шагов и приглушенные голоса — это возвращались и уходили на темные берлинские улицы усиленные патрули. Иногда слышалось дребезжание телефона, иногда чей-то бубнящий голос, вызывающий 'Камчатку'. Или раздавалась вдруг немецкая речь, и тогда все офицеры — даже те, кто, казалось, спал, — поворачивали голову к двери, прислушивались. Для них, прошедших войну и все еще не остывших от нее, немецкая речь продолжала нести в себе тревогу, настораживала. Особенно в такое время, когда не знаешь, что происходит, чего ожидать через час, через минуту.
На улице загромыхало и стихло. Похоже, подошел танк или самоходка. Хотя на инструктаже комендант говорил, что беспорядки имеют локальный характер, что положение ни в Берлине, ни в других городах Восточной зоны не внушает тревоги, лязг танковых гусениц, утробный рык мощного двигателя подсказывали, что комендант явно недоговаривал.
Но не это казалось странным технику-лейтенанту Репнякову: недоговаривает, значит, так надо, значит, не положено говорить все. Странным казалось другое: почему немцы, безропотно терпевшие Гитлера, принесшего им столько горя и страданий, вдруг выступили против своей же власти — власти народной, безо всяких там помещиков и капиталистов? Ну ладно, русских немцы не любят: победителей кто ж станет любить! Но ведь американцы, англичане, французы — тоже победители, а в их секторах беспорядков нет. Хотя все должно быть наоборот. Вот это-то и было странным. И лейтенант Репняков чувствовал, как в душе его просыпается и нарастает былая неприязнь к немцам и всему немецкому. Сколько русской крови пролито, чтобы освободить их от Гитлера, от фашизма, а они — вон что… И об этом ему очень хотелось поговорить, узнать, что думают остальные офицеры, но он боялся быть не так понятым. А старшему лейтенанту из особого отдела вообще ничего не стоит придраться к любому его слову, и тогда… Неизвестно, что тогда будет. И лейтенант, сунув кисти рук в рукава шинели, откинулся на спинку стула.
В эту минуту дверь отворилась и вошел офицер, туго перетянутый ремнями поверх шинели, окинул взглядом комнату, тускло освещенную единственной лампочкой в большой хрустальной люстре, офицеров, приткнувшихся кто где, негромко произнес:
— Капитан Орловский!
Пехотный капитан, дремавший напротив Репнякова, сдвинул фуражку с глаз, посмотрел на вошедшего.
— Берите своих людей. Идемте, — ровным голосом сказал офицер, заметив это движение и повернувшись к капитану.
— Вот так всегда: только начнет сниться что-нибудь хорошенькое, так обязательно помешают, — заворчал капитан, не спеша выбираясь из кресла. — А если кошмар какой-нибудь, разбудить некому… Как там дела, комендатура? Скоро эту кашу расхлебают?
— Скоро, — ответил офицер, пропуская капитана вперед и закрывая за ним дверь.
Лейтенанту Репнякову спать не хотелось. Он с удовольствием поменялся бы местами с пехотным капитаном. Или сыграл бы в шахматы. Коробка с шахматами вон на подоконнике, но остальные офицеры явно не расположены к общению и, кроме как дремать, у них, похоже, других желаний нет.
Лейтенант тихонько поднялся, осторожно открыл дверь и вышел в коридор.
Мимо него, топая подкованными сапогами, быстро проходили солдаты. Они застегивались на ходу, зевали, терли кулаками глаза. Хлопала тяжелая дверь, с улицы доносились команды, гудели моторы. Комната, где дремали офицеры, окнами выходила во двор, и все эти звуки туда почти не проникали…
А в Ленинграде сейчас уже далеко за полночь, и никто: ни мать, ни братишка, ни Нелька с пятого этажа, письмо от которой похрустывает в кармане шинели — никто даже не подозревает о том, что происходит в Германии и чем занят в эту ночь лейтенант Саша Репняков. Это поднимало его в собственных глазах и изумляло.
Пропустив мимо себя последнего солдата, лейтенант вышел вслед за ним на улицу.
Солдаты забирались в кузов грузовика, лязгало оружие.