На 1 апреля 2009 года рабочие способности Озерной Е. О. притуплены, состояние угнетенное. Собакина периодически экспериментирует со своими способностями, не всегда ставя об этом в известность своих опекунов».
Очень странно приходить в какую-нибудь контору родного участка не по работе, а по личным делам. Я вокруг Анюткиного лицея по ночам периодически кренделя выписываю. Он, конечно, весь из себя частный и ухоженный, как породистая псина, но проблемы-то там те же самые, что и в дворовой блохастой школе. Детские обиды гроздьями висят, чередуясь с учительской умотанностью. А вокруг все коллективным недосыпом поросло. И этой, железной дисциплиной…
Хорошей Смотровой в таком здании прибраться – это как полы на кухне помыть, работы на четверть часа. То есть скучно, лень и некогда. Но потом все-таки собираешься с духом и начинаешь наводить чистоту помыслов и порядок мыслей. И все так хорошо выходит, что самой приятно от сделанного. Если не принимать в расчет, что через день-другой все голубые мечты потихоньку выцветут, а прекрасные порывы поувядают. Последний раз я здесь убиралась в воскресенье в пять утра. Но сейчас все снова вздрюченные ходят, в растрепанных мыслях: и старшеклассники, завернувшие за угол покурить, и табунок родительниц на крылечке. В дверях учительской меня снабжают сухими казенными вопросами: «А вы к кому?», «А вы можете подождать за дверью?». Могу.
Вроде и цвет у стен другой, и планировка современная, и вообще кругом одна сплошная пластмасса. А все равно кажется, что сейчас из-за угла выпорхнет кто-то из родных смолянок (тех, что ушли в мир иной лет эдак семьдесят назад, а зачастую и пораньше). Смех-то у девочек один и тот же, в любые времена и в условиях любого политического и прочего курса. Всегда легкий и звонкий, апрельский. Очень хочется отозваться на него веселым эхом, выскочить навстречу, обняться, закружиться в секундном танце радости… «Душка моя! Сколько же мы не виделись? Сделай милость, не напоминай! Просто расскажи, как ты устроилась на том свете? Как у наших дела? А Завадская как? А Короткова? А задавака Кляйне? Вы там старушки или нет? Такие, как я вас помню?»
Только я и помню. Кроме меня – некому. Дай бог, если у дальних потомков фотокарточки сохранились. Те, на которых не разберешь, кто здесь юная прародительница, а кто – ее подружки. Вы все для них одинаково далеко. Одна я осталась. Но что делать, мадемуазель? Держите голову выше, спину ровнее, а нос по ветру. И пуговицу к плащу пришейте, раз заняться нечем. Она у вас, мадемуазель, качается, как маятник.
В коридоре напротив учительской стоят вполне пристойные банкетки. Но я по привычке ныкаюсь в ближайшем туалете. Пристраиваюсь на подоконнике, начинаю потрошить сумку. Нитки сами попались под руку. Они желтые, а плащ синий. Придется всю катушку взглядом перекрашивать. Иголка, естественно, при мне, но она рабочая, для ведьмовства. Такой иголкой пуговицы пришивать – это примерно как вскрывать скальпелем консервы. Вандализм в чистом виде! Ножницы тоже нашлись, те маникюрные, которые я сперла из Анькиной коробки. Острые, заразы! Опять до крови поранилась. Кое-как прилаживаю пуговицу и для надежности еще примагничиваю ее взглядом, чтобы больше не отлетала. Надо Аньке эту фишку показать: взрослая девочка, сама должна за гардеробом следить, заговаривать шмотки, чтобы им сносу не было!
В сортир вваливается какое-то мелкое дьявольское исчадие белобрысого окраса, мужского полу и лет десяти от роду. Оппаньки, это я хорошо зашла! У нас-то в Смольном мужских туалетов никогда не было, вот я табличку и не посмотрела. Совсем в маразм впадаю, не иначе! Торопливо кидаю все свои швейные принадлежности в магазинный пакет, к банке кофе, колготкам и прочей колбасе. Бормочу извинения и выкатываюсь наружу. К Аньке на продленку, что ли, зайти, посмотреть, как она там вообще?
– Добрый день. Мне нужна Аня Шереметьева. Она здесь?
– А у нас такой нету!
– Женька? – Анютка упирается локтями в парту, запорошенную альбомами, фломастерами, цветной бумагой и прочими тетрадями. На обложке – вверх ногами для меня – синеет аккуратная вязь учительского почерка. «…ученицы 2-го класса лицея „Вдохновение“ Собакиной Анны». У моего ребенка фамилия Марфы.
– Привет! – Я с любопытством разглядываю место Анькиного ежедневного заключения. Стены в цветах – нарисованных и настоящих, всунутых в подставки. На полу ковролин, на нем спиной ко мне сидит пацан, собирает модельку из яркого конструктора. В шкафу книжки, на полках поделки. В углу с потолка свисает телевизор, там беззвучно шебуршат персонажи старой советской сказки. На окнах – шторы, на шторах – розочки. Казарма, в общем, в цветочек. Вдоль окон вытянулись двумя короткими цепочками десять одноместных парт. За третьей в крайнем ряду и сидит моя Анька.
– Ты чего пришла?
На нас смотрят зрители – три мальчика и еще одна девица Анюткиного возраста. На меня так дети в ТЮЗе пялились. Они в зале, я на сцене. Как правило, в образе Бабы-яги или злобной мачехи. А я сейчас добрая-добрая, ну правда же!
– Освободилась пораньше. Пошли в кондитерскую?
Я нервно шуршу своими бахилами, тереблю наспех напяленное обручальное кольцо (вот, заодно и Темкин презентик выгуляла!).
– Сейчас, да? – Анька смотрит на одноклассников – тоже как со сцены. Держит паузу. А потом выдает голосом примы императорской оперы: – Ну… Я вообще-то не против…
Вот ведь цаца упрямая! Не хуже, чем я в детстве.
– Попозже. Я к твоей классной дам… руководительнице должна зайти. Вернусь и пойдем.
– Я тогда подумаю, – Анька поджимает губы, точно как Марфа.
– Да, конечно. Всем пока, скоро увидимся, – спектакль закончен.
Анькины камрады вразнобой мычат что-то вежливое, как и полагается свите, сама принцесса скупо кивает и продолжает рисовать в альбоме оборчато-кружевную фигню – фломастером нестерпимо сиреневого цвета.
В коридоре я сталкиваюсь с кудлатой дамой невнятного возраста. На носу у нее очки, на губах – четыре слоя алой ваксы.
– Добрый день. А я вас сразу узнала!
В прошлой жизни меня этот вопрос периодически вгонял в ступор. Актрису Лындину и на улице узнавали, и в поезде, даже в бане. С одной стороны, приятно, с другой – всегда не вовремя. Когда переродилась, началась другая пенка: нынешние пожилые периодически видят во мне сходство с советской кинодивой и застенчиво сообщают: «Вы, конечно, не помните, но вот раньше была такая прекрасная артистка…» Помню, была. Я ей даже родственницей прихожусь, только весьма дальней.
– Вы Анечкина мама? Вы очень похожи!
Корявый комплимент выдается автоматически, с вежливостью замотанной официантки. Анька у нас светленькая, типичная бледная моль. А у меня морда смуглая. Раньше за цыганку иногда принимали, теперь за нелегалку. А сто лет назад такой типаж именовался «женщина-вамп» и был весьма в цене. Нас с Анькой сравнивать – как ежа с ужом.
– У вас глаза одинаковые, и вы улыбаетесь как под копирку! А я воспитатель продленной группы. Вас ждут в учительской, я провожу!
На кофточке у дамы тоже розочки. Вязаные, оранжевые. Совершенно жуткие.
Анькина учительница хотела поговорить со мной о чем-то чрезвычайно важном. Об утренних опозданиях, наверное. Об учебнике по английскому, который Темка две недели не успевал купить. О чешках, которые Анька потеряла в раздевалке. Но я, как вошла, так сразу все узнала. Про то, что у учительницы дома хаос, а на душе – вечные зимние сумерки. Про зятя, который в бутербродах хлебную мякоть выкусывает, а корки оставляет, прямо на столе. Про старшую дочь Надьку – мужлана в юбке, которая мечтает квартиру разменять. Про младшую дочку Риту, которая почти месяц на сохранении лежит, а лечащий врач ничего путного не говорит, ему лишь бы деньги вытянуть. Ну про ту самую Риту, малыша которой я попыталась спасти в День святого Валентина. Там еще чья-то ворона подсуетилась: либо ведьма, либо крылатка.
Вспомнила я эту Инну Павловну – еще до того, как она рот раскрыла и начала меня отчитывать за все, что я допустила и о чем не позаботилась. От нее – неглупой, некогда если не красивой, так очень даже хорошенькой – пахло таким одиночеством, что у меня руки затряслись, затребовали работу.
Так мы с ней и общались. Она мне мозг строгала, я ей жизнь залечивала и заглаживала.