попытавшегося ее просветить, она сдала в Наркомат внутренних дел как шпиона. Вытащили мужика с большим трудом. Сейчас про такое рассказывать смешно, а тогда… Турбину оставили в покое, от греха подальше. Присматривали за ней, как за особо беспокойными мирскими.
Дар у барышни был качественный, но слаборазвитый. Как у всех, кто в свое ведьмовство не верит. Атеистка Турбина, естественно, считала подобные вещи чушью и мракобесием. Но добро делать пыталась. И на работе своей (а товарищ Колпакова честно трудилась санитаркой в роддоме) вкалывала за двоих – за мирскую и за ведьму. Никакого сепсиса, беспроблемные роды плюс сильно сниженный порог детской смертности. Вполне невинные достижения передовой советской медицины! Турбина рано или поздно дошла бы до своей сути. Но началась война. Медработник Колпакова оказалась среди тех, кто живым с фронта не вернулся.
Она в загробную жизнь не верила, потому линьки не испугалась, решила, что контузия. Молоденькая была, большой разницы между старым возрастом и новым не заметила. Хорошо, что один из сотрудников Конторы в нужном ведомстве служил. Человек с правильными погонами и беседы о любви к Родине свое дело сделали. Турбина решила, что ее отправляют в спецразведучилище для товарищей с особыми способностями. Способных в Шварце было много. Не все, правда, товарищи. По большей части – господа и дамы. Идеологически выверенная Турбина чувствовала себя подкидышем в нашем буржуйском гнезде разврата. А нам она казалась кем-то вроде Маугли, вернувшегося из своей обожаемой волчьей стаи в родную деревню. Потом, конечно, слегка привыкли друг к другу. Вообще из Колпаковой хорошая бы Отладчица вышла. Но вмешался случай. Точнее, Фонька вмешался, сам об этом не подозревая.
Дело в том, что, когда ты Фоню знаешь сто десять лет, а может, и больше, то глаз у тебя замылен. Ты этого кобеля видишь как облупленного, и его демоническая внешность вкупе с ангельскими глазюками на тебя не действует. А женский контингент при виде нашего Афанасия Макаровича обмирал и растекался. Кем этот паразит ни был – Александром, Андроном, Альбертом – в любой из жизней вокруг него вился рой трепетных нимф. Даже когда он однажды докатился до статуса электрика в ДЭЗе, обзавелся мощной плешью и стальными зубами, на него барышни вешались изо всех сил. А в горьком сорок шестом, на фоне тотального мужского дефицита, красавчик в капитанских погонах пользовался катастрофическим спросом. Каждую ночь пользовался. Фонька в Спутники не собирался, ему себя блюсти не требовалось.
Будь Тамара обычной мирской, ничего бы страшного и не произошло. Ну сводил бы ее Фоньчик на концерт Утесова, сам бы на гитаре что-то изобразил под рюмку-другую. Потом организовал бы первую и последнюю брачную ночь и с чувством выполненного супружеского долга растворился бы в дали следующего амура, не оставив после себя никаких деликатных проблем. (Афанасий кобелировал очень аккуратно.) Как бы это было славно и хорошо, но увы. Тамара была настоящей Сторожевой ведьмой с абсолютно мирским, да еще протравленным идеологией сознанием.
Той весной мне шестьдесят девять лет исполнилось. В таком возрасте порядочные барышни на первую линьку уходят. А у меня четвертая жизнь началась. Я только что стала Елизаветой Лындиной, молодой девицей, ничего хорошего от своей юности и смазливой морды не ждущей. Не хотелось ни праздновать, ни жить. Только работать – желательно на износ.
Камрады мои, однако, думали по-другому. В девятом часу вечера, когда у дневного отделения закончились лекции, а в дежурном гастрономе еще не закрылись двери, на нашей общажной кухне закипело, загрохотало, застучало ножами, запахло жареным, соленым и ароматным. Пришлось напяливать на себя фартук и радостную улыбку.
Девочки деликатно делали вид, что все в порядке: суетились и щебетали, гоняли из кухни наших же однокурсников – кого за горючим, а кого и просто к лешему…
– Петруха, уйди, кому говорят! Полный георгиевский кавалер, а – лапами в винегрет! Иди Фоньке помоги патефон настроить, нечего тут!
– Так, медамочки, у кого сковородка чугунная была? Ну кто замылил, сознавайтесь!
– Элен, ну что за свинство! Жаришь картошку – так мой за собой! А то, честное благородное, я тебя, Субботина, этой сковородкой отхожу!
– Так, девоньки, ша! Отойдите мне все тут, у меня в руках селедка!
– Дорочка, душечка, это что – все нам на стол? Ну хоть хвостик-то отрежь?
– Хвостик тебе? Что она мне понимает за эту рыбу? Чтобы я кого-то из вас подпустила к моей селедке, шиксы несчастные! Дорочка сделает так, как мама родная не приготовит…
– Дорка, держи свою кошавку полоумную, она сейчас тут все крыльями посшибает!
– Тьфу на вас три раза! Зюзечка, лети сюда, не слушай, что говорят эти злые люди!
– Правильно, Зюзь, лети-лети. Сейчас мамка тебя мадерой поить будет, авось и нам что достанется! Подайте, девочки, изменнику родины и врагу народа!
– Мотя, ну что ты юродствуешь?
– Матвей, ну вправду, фуражку-то так портить зачем? Хорошо, что здесь все свои, а если бы кто другой увидел?
– Шлимазл! Мотя, вот скажи ты мне, где твоя совесть?
– Я ее на базаре на сало поменял! Вуаля!
– Живое сало, взаправду! Ну настоящее. Чего смеяться-то!
– Танечка, да кто ж над тобой смеется?! Медам, дайте мне ножик! Сейчас всем буквально по ломтику!
– Ну до чего ножи тупые! Фаддей, у тебя финка была вроде? Неси скорее…
– Нет, барышни мои, это невыносимо, такая закусь – и без водки! Грешно, практически!
– Да шут с тобой, всю душу мне вымотал! Открывай уже! Стопочки где у нас?
– Мне лучше в блюдечко! Зюзя! Зюзечка! Куть-куть-кутя!
– Предлагаю поднять эти рюмки за здоровье товарища, которому мы все обязаны…
– Ты что несешь, идиот!
– Тут мирских нет, кому твой Сталин нужен?
– Да тихо вы! Обязаны отличным поводом для того, чтобы вкусно покушать и приятно попить! За товарища Озерную, мадам и месье, за дорогую нашу Дусю-раскрасавицу!
– Уел!
– Дуся, рюмочку-то давай, а? Не каждый день мадеру пьем.
Я обернулась, глянула на единственных оставшихся у меня живых.
Вот они стоят, смотрят сквозь наш вечный кухонно-табачный чад. Застыли как на фотоснимке. Кто со сковородкой в руках, кто с банкой американской тушенки, кто с еще не расстеленной скатертью. Вот пусть так и стоят в моей памяти – смешные мои, родные ведьмы и ведуны, ближе которых никогда уже никого у меня не будет. Ни-ко-го.
– Евдокия! – Афоня тряхнул роскошным чубом. – За столом я тебе скажу красиво. А пока слушай как есть. Я тебе, Дусенька, в твой день рождения хочу пожелать счастья. Самого что ни на есть лучшего, первой пробы! Чтобы согрелась. Поняла меня, ма шер?
– Конечно, спасибо! – Улыбка не улыбка, а приличия соблюдены.
Я смотрела на своих – как в душу себе всех впечатывала. У нас ведь войну только трое выдержали – Ленка в эвакуации, Марфа на каком-то московском номерном заводе и Зина в блокадном Ленинграде. Остальные – новенькие, как с иголочки. Молодые и красивые, мирной жизни не нюхавшие.
– Мотька, чтоб ты сдох, что ты у кошавки лакаешь?
Дорка Гурвич прижимала к себе растрепанную крылатку. Грозно зыркала на Матвея, который глотнул из блюдца кошавкиной мадеры. У Доры волосы отросли, уже не ежик, золотистые стружки. Будто от Изадоры черная тень отвалилась – память о лагере смерти.
– Дора, сжальтесь! Подлейте бывшему кадету!
Матвей опустился на одно колено и попытался поцеловать Дорке руку. Словно на танец приглашал. Молодой лихой кавалер, улыбка белоснежная, спина прямая – словно не в эту спину в мае сорок четвертого где-то под Севастополем впечатался шальной осколок.
– Хлеб у нас где? Медамочки, кому я свои карточки сегодня отдавала?
Зинка, урожденная княжна Зубковская, а ныне – учительница французского в мужской школе – перебирала кульки на нашем подоконнике. Руки у нее раньше были изящные, кожа светилась – как дорогой фарфор. Но это еще до блокадных зим.