Встаю с постели, распахиваю ставни. День — еще невинное дитя. Наивный утренний ветерок проясняет все вокруг. Все искренно, все истинно. Я понимаю деревья, воздух, небо. Природа распускается. В этот час и люди, наверное, понимают друг друга лучше. Люди и души. Но, к счастью, я один. Драгоценное одиночество. Никто не задумывается над тем, сколь необходимо человеку одиночество. Никто не задумывается над тем, сколь необходима человеческому организму, сколько жизненных сил экономит определенная доза ежедневного одиночества. Она очищает нашу жизнь, удаляет из нее шлаки коллективизма. Общественная, коллективная жизнь отравляет человеческий организм. Мы сильно обеспокоены вредом алкоголизма или курения, но никого почему-то не беспокоит вред, наносимый нам коллективизмом. В отрочестве и более зрелом возрасте каждый самостоятельный человек должен несколько часов в день проводить в одиночестве — и непременно в тишине. Необходимое дополнение к гигиене жизни. Этот волнующий утренний воздух обостряет нашу чувствительность. Мы начинаем глубже осознавать окружающий мир. Душа открыта для откровений. Я трепещу при мысли, что кто-то может появиться в этот момент. Тогда все пойдет насмарку. Несомненно, именно в такой вот утренний час Зигфриду явился язык птиц. Но почему, собственно, «явился» и как язык вообще может «явиться»? И все же это так. Только в такие мгновения наши чувства утончаются настолько, что обретают новые возможности. Звуки становятся тогда зримыми, и ухо «видит». Является тело звука и его скелет. Птицы щебечут на вязах, дубах, платанах, тополях и соснах, окружающих мой дом. Нынче утром я тоже понимаю язык птиц. Понимаю настолько хорошо, чтобы понять: язык птиц не следует понимать. Вагнер совершил оскорбительную ошибку, насильно доведя восприятие языка птиц до его совершенного слияния с языком людей. Вагнеру свойственны подобные ошибки. Даже не столько ошибки, сколько ляпы. Нынче утром я чувствую, что готов к пониманию языка птиц, к его глубокому пониманию, к пониманию его «в себе». И чем лучше я его понимаю, тем неумолимее он отдаляется от языка людей, к далеким границам нечеловеческого. Внезапно по лесу разносится голос. Человеческий и одновременно нечеловеческий. Он мгновенно переносит меня по ту сторону знакомого и привычного мира. Словно в чаще этого леса, где все самое невероятное, самое жуткое совершается разве что белкой или змеей, словно в этой чаще разнеслись эхом зловещее карканье птеродактиля или холодящий душу свист плезиозавра. Допотопный голос нарушил всегдашнее безмолвие леса. Птицы разом смолкли при внезапном «явлении» этого чудовищного голоса — голоса вне времени, ворвавшегося к нам из сгинувшего мира; даже деревья ошеломлены и дрожат: дрожат тополя, белостволые, как обнаженное тело долговязого подростка; трепещут замаскированные стволы платанов, содрогаются опоясанные ржавчиной стволы сосен. Я возвращаюсь в реальность, упраздненную сном и чистотой этого утра, подобно тому как невинность упраздняет грех. Роли переменились: день, вместо того чтобы прогнать кошмар, на сей раз ввергает меня в кошмарное наваждение. Наша бодрствующая жизнь превратилась в эти дни в абсурдный, тревожный сон. Немцы заняли казармы, гостиницы и дома Форте дей Марми. Колонны их грузовиков, артиллерии и боевых машин проносятся по главной улице города и его набережной с невыносимым, истеричным ревом. Почти все машины разрисованы жирными желтыми пятнами наподобие жабьей кожи. На некоторых наброшены крупные маскировочные сети. Сидящие в них люди тоже все в желтом; кое на ком — пухлые армейские комбинезоны. Уподобившись некоему чудовищному созданию — чему-то среднему между гигантской ведовской лягушкой и устрашающего вида водолазом, немецкий солдат сумел слить воедино собственный характер и внешность. Немца всегда отличали театральность и дьяволизм. Его режиссерский гений умело играет на всем чудовищном. Жуткое обмундирование солдат лишний раз говорит о том, насколько в сути своей немец-завоеватель глуп и поверхностен. Он пытается внушить страх даже своей внешностью. Как-то раз на турнире по вольной борьбе в Cirque de Paris я видел борца, который для устрашения соперника выбрил себе голову под зебру: полоска волос — полоска голой кожи. Но он так никого и не напугал. Этот борец вполне заслуживал звания немца; однако по какой-то случайности он оказался китайцем. Чтобы развеять эффекты, на которые немец тратит столько сил и средств,
Оно выходит за географические пределы европейского континента и распространяется везде, где есть европейцы и где повторяется европейское состояние жизни, то есть существует возможность интеллектуального единства нескольких народов, связанных общими гражданскими и моральными идеями. Так, понятие «Европа», или как бы сама Европа, продолжается в Америке, в Австралии, в Индии, в Сибири, в Южной Африке и в Северной Африке. В будущей войне, которую, впрочем, он же и готовил, Муссолини предвещал конец Европы. Почему? Теперь Европа существует больше вне Европы, чем внутри Европы. Над Европой никогда не заходит солнце. Теперь Европа неуязвима. Об этом не подумали ни Гитлер, ни Муссолини. Они не подумали о том, что, идя на Европу войной, они обречены на поражение, ибо неуязвимая Европа, Европа, «которая повторяется на пяти континентах», в конце концов обязательно победит. Даже если им удастся, как, собственно, и случилось, установить свое господство на Европейском континенте. Ту же ошибку совершил Аларих, полагавший, что, завоевав и разрушив Рим, он овладел им. В подобного рода заблуждения неизменно впадают люди тьмы, слуги зла. Не так-то просто определить, в чем состоял европеизм Муссолини. Европеизм и Муссолини — понятия противоположные. Муссолини был врагом европеизма. Свое стремление уничтожить европеизм он выразил словом «Антиевропа». Я не боюсь уничтожения Европы. Я не боюсь уничтожения европеизма в результате уничтожения Европы. Разве в территории дело? Меня интересует самый «дух», названный «европеизмом» лишь потому, что возник в той части земли, которая называется Европой. Конец Европы берет начало с того самого момента, когда Колумб открыл Америку. С этого дня европеизм начал странствовать и колонизировать. Именно благодаря своим странствиям европеизм обогащается и усиливается. Если бы европеизм не покинул приютившую его поначалу территорию, то есть земли, расположенные в восточном бассейне Средиземного моря, от него давным-давно не осталось бы и следа. Как определить состояние, при котором та или иная почва способна впитать европеизм живым и плодовитым? На мой взгляд, этим состоянием является в первую очередь «западничество». Почва тем благотворнее для европеизма, чем больше в ней западничества, то есть чем больше она убеждает в том, что вне ее не существует ни просвещенных стран, ни жизни вообще; что вне ее не происходит ровным счетом ничего, кроме захода солнца — самого значительного события человеческого дня. Остановимся мысленно на заходе солнца. Когда солнце заходит, животные погружаются в сон; лишь человек просыпается — это пробуждение к его внутреннему дню. Это важнейший момент в жизни человека, момент высочайшей человечности, чрезвычайно важный для всего человечества, для всей цивилизованной жизни. Заря не вызывает вдохновения. Именно закат наводит человека на мысль об «этической» необходимости труда, о том, что здесь, на Земле, он должен вести жизнь более высокую и духовную; жизнь, которая отличалась бы от незатейливого существования бессловесной твари, попавшей на Землю вместе с быком, змеей и моллюском. Именно в момент захода солнца человек ощущает непередаваемую тоску по жизни и думает о том, как продлить жизнь после захода солнца, после смерти, после самого себя. Заря открывает человеку существование Бога; закат учит человека, что он сам может стать Богом. Заря несет человеку религию (ex Oriente lux[29], религии идут с Востока); закат дает ему культуру и прогресс. Однако западничество не является неким физическим и неизменным