состоянием. Западничество преходяще и в каждой стране проявляется по-своему. Одно время Греция была западнической, теперь она считается восточной. Западнической в свою очередь была Италия, сегодня же Рим — это южный Вавилон. Мы уже чувствуем, как ослабевает западный дух Парижа и Лондона. Что это означает? Это означает, что ослабевает западничество самой Европы, что слабеет европеизм Европы. В этом «смысл» войны против фашизма и нацизма. Именно из-за пределов Европы пришел европеизм, чтобы сразиться с антизападничеством и уничтожить его, точнее, уничтожить антиевропеизм, укоренившийся в Европе под видом фашизма и нацизма. В «погоне за солнцем» европеизм, то есть идея, что человек способен продлить жизнь по ту сторону смерти, сделать ее лучше, «воздушнее», пересекает сегодня моря и океаны. Он находится в поиске такого места, где западничество могло бы прочно обосноваться на некоторое время и оставить мысль о том, что вне этого места не существует ни просвещенных стран, ни жизни вообще и что там не происходит ничего, кроме захода солнца. Как не уподобить это кружение европеизма шарообразности Земли? Задумаемся над «нелепой» участью земных творений: коль скоро их судьба предопределена самой формой нашей планеты, они не могут иметь ни начала, ни конца и обречены на бесконечное и тщетное движение по кругу. Разве одного этого не достаточно, чтобы оправдать неотвратимое несчастье человека, его извечную разбросанность, извечную погоню за надеждой? До сих пор я говорил о «европеизме», а не о культуре. Европеизм — это форма культуры sui generis[30]. Восточные культуры — ассирийская, вавилонская, египетская — представляли собой замкнутые культуры божественного (теократического) характера. Они могли поучать — Египет действительно многому научил Грецию, — но они не могли сотрудничать. Европеизм, напротив, является формой сотрудничающей культуры. В этом его фундаментальное качество. В этом его «самобытность». Европеизм — это культура не теократическая, а преимущественно человеческая и, следовательно, восприимчивая к развитию и совершенствованию. Европеизм — это форма чисто человеческой культуры, настолько человеческой, что всякое проникновение в него божественного, всякая попытка установления в Европе теократии становится препятствием для европеизма, стопором культуры. Враг европеизма есть Бог. Врагом европеизма являются церкви или же институты, созданные для того, чтобы насаждать в качестве господствующей идею Бога. Врагом европеизма являются иудаистская церковь, православная церковь, католическая церковь, протестантская церковь, какая бы то ни было церковь вообще, теософизм, антропософизм, масонство — любой институт, ставящий себе целью навязать идею Бога. Однако в Европе у европеизма есть враг посильнее, чем церкви: германизм. Немецкий народ, живущий в центре Европы, не является европейским народом. По Мишле, Германия — это Азия Европы. Немецкая культура отливает черты германизма не в общем горниле, в котором сливаются стихии, в совокупности составляющие европеизм. Прежде всего это теократическая, а не человеческая культура, сравнимая с такими древними восточными культурами, как ассирийская, вавилонская и египетская. Сродство германской культуры и теократических культур древнего Востока подтверждается ужасающими примерами. Один из таких примеров, самый чудовищный и самый «убедительный» — депортации народов, осуществленные Германией в XX веке; депортации, на которые не осмеливался ни один народ после заката Вавилона, Ниневии и Мемфиса. Не следует придавать особое значение тому, что над германизмом не довлеет идея некоего Бога. В теократических культурах Бог не является условием sine qua non[31]. Под Богом разумеется центральная, абсолютная идея. Бог германской теократии — это сама Германия, «немецкий миф». Кроме того, германизм олицетворяет порой центральную и абсолютную идею божества в одном человеке, о чем свидетельствуют примеры Вильгельма II и Гитлера. Поскольку германскую культуру отличает прежде всего теократический характер, сама Германия не является частью европеизма, то есть нашей культуры человеческого характера. Германизм может учить другие европейские народы, он может обогащать культурное и научное достояние Европы свойственными ему чертами, но он не может ни сотрудничать с другими народами Европы, ни деятельно способствовать становлению и развитию европеизма. У Германии есть европейская идея, но это идея ее собственной Европы, Европы германизированной, Европы, сделанной из германских материалов и вдохновленной германским духом. Германия не понимает «европейской» Европы. Нагляднейшим доказательством неспособности Германии сотрудничать с европейскими народами являются ее настойчивые попытки колонизировать Европу; меж тем как прочие народы-колонизаторы, прежде всего Англия, колонизируют «вне Европы». Еще одно доказательство заключается в том, что германский народ является единственным великим народом Европы, который ни разу не выступил, с оружием ли в руках или каким-то иным образом, за независимость другого европейского народа или по крайней мере на его благо. В 1827 году лорд Каннинг призвал европейские державы создать лигу в защиту греков, истребляемых турками и египтянами. Франция голосует «за», Россия — тоже «за», и лишь Австрия и Пруссия «против», «верные», как замечает Г. А. И. Фишер (История Европы, т. III, «Либеральный эксперимент»), «своей глубокой ненависти к свободе». Германия — это не просто неевропейская нация, расположенная в центре Европы, а враг европеизма и, в более широком смысле, враг человечества. В моем сознании запечатлелся «необычный» звук того голоса, что эхом разнесся по лесу. Этот голос резко возвращает меня к страшной реальности. Немецкие дозоры вошли вчера вечером в лес и разбили лагерь вокруг моего дома. Невозможно вообразить более вопиющего осквернения целомудренности этого дома, «человеческого» благородства этого леса, окружившего мой дом своей защитной порослью. Впрочем, этого следовало ожидать. Наступление немцев неизбежно, как неизбежно наступление морского прилива. В первые два дня этого наваждения, этой чудовищно парадоксальной оккупации немцами Италии, мы полагали, что поток немецкой армии устремится по параллельным морскому побережью руслам дорог. Мы полагали, что этот ужасающий поток не захлестнет тех, кто, подобно нам, живет в глубине леса, в некотором удалении от главных дорожных магистралей. Поэтому моя жена предложила Пьеру Каламандрею[32] и синьоре Каламандрей, чей дом стоит как раз на набережной, переселиться на какое-то время к нам. Такие же предложения были сделаны маркизе Оренго и графине Гаудьозо — соответственно теще и свояченице моего друга Джакомо Дебенедетти[33] . Увы, все это оказалось иллюзией. Спустя два дня после начала вторжения немцы вошли в сосновый бор, углубились в лес, вырыли небольшие окопы для огневых точек и завершили прочие военные приготовления. Наконец вчера, когда уже начинало смеркаться и все мы — Мария, я и дети — сидели на террасе нашего дома, двое немцев появились в нашем саду. Прежде чем толком их разглядеть, мы заметили сквозь листву, как какие-то люди направляются по тропинке, соединяющей наш сад с дорогой поместья Поверомо. Нам и в голову не пришло, что это могут быть немцы. Их появление поразило нас так, словно мы увидели людей из другого времени, с другой планеты. Теперь я понимаю, что немцы испытывают «социальную» необходимость принимать облик («скрываться под маской») добродушия, быть столь «неизменно вежливыми» («ils sont tres corrects»[34] — такого отзыва добились они о своих солдатах, занявших Францию), стараться говорить в чужой стране на чужом для них языке, внимательно интересоваться чужой историей, чужими обычаями, чужой природой. И все это потому, что германцы «хотят что-то скрыть». Что-то, что они в большей или меньшей степени осознают. Они чувствуют, что должны выглядеть не такими, какие они есть на самом деле. Представая перед другими народами, они чувствуют, что должны казаться чистенькими. В силу этой своей внечеловечности. Нужно ли говорить, что в этот собирательный портрет я не включаю поэтов, писателей, философов, художников, то есть интеллигентов, как таковых? Разумеется, достойными звания интеллигента я считаю лишь тех, кто сумел превзойти самые низкие, «инстинктивные» черты собственной расы и избавился от них. Интеллигенты образуют собственный подвид, где бы они ни родились и ни жили. Интеллигент-«националист», будь то Шарль Моррас[35] или какой- нибудь Жозеф Фабр (чей перевод «Песни о Роланде», «cette epopee du patriotisme»[36], я читаю в эти дни), — любой интеллигент, ставящий выше своего статуса интеллигента статус итальянца, француза или немца (эти жизненные недоразумения), не имеет права гражданства в граде интеллигентов. Показательны в немецких интеллигентах нетерпимость к статусу немца и его отрицание. Гёте в Риме «рождается заново»; Шопенгауэр гордится тем, что в его библиотеке французских книг больше, чем немецких; Гейне эмигрирует в Париж и начинает писать по-французски; Ницше нарочито подчеркивает свое польское происхождение. Я снова возвращаюсь к мысли о допотопном мире. При виде немецких солдат в глубине нашего сада у меня возникло жуткое и необъяснимое
Вы читаете Вся жизнь