«Избегает, тем лучше», — убеждал себя Микаэл. Но нет, он не был спокоен. В словах этих, сказанных самому себе, было столько досады и желчи, будто он говорил: «Ну, ладно, посмотрим, кто из нас пожалеет».
В этот день он под каким-то предлогом зашел в палату, где работала Анна, воровато, исподлобья огляделся. Анны не было. «Должно быть, не ее Дежурство», — подумал он.
Не было ее и вечером. Вместо Анны дежурила Дуся.
Туго обтянув свое пышное тело белоснежным халатом, она сидела подле койки капитана Варшамова, плотно прижавшись к ней коленями.
В руках у нее была какая-то вышивка: она умудрялась быстро работать иглой и без устали смеяться и болтать с капитаном.
Время от времени Дуся настороженно поглядывала на собеседника — не зашел бы он слишком далеко в своих шутках.
— Ах, будь я молод, Дусенька, дня бы не потерял. Похитил бы тебя, увез в наши горы. А там построил бы золотую клетку, посадил тебя в нее и запер накрепко…
— Почему в золотую, Егорыч?
— Потому, негодница, что для такой, как ты, простая клетка не подходит.
— А в таком случае нельзя ли совсем без клетки — не зверь же я?
— Не зверь, но… знаешь, Дусенька, говорят, что женщине волю давать нельзя.
— Ох, не сладко будет вашей жене, Егорыч. Воображаю, каким вы извергом в семье окажетесь…
— Я, Дусенька?.. — И светло-голубые глаза капитана посмотрели на девушку с таким упреком, что она невольно отступила.
— Нет, нет, Егорыч, пошутила я, честное слово. Вы замечательный человек. А ваши слова про женщин… это так… Вы видели когда-нибудь одуванчик? Дунешь легонько, и между пальцами один только стебелек останется. Есть у вас в горах одуванчик?
— Сколько душенька попросит. А ты все смеешься, баловница? Ну, смейся, смейся…
— Я не смеюсь, Егорыч, честное слово, не смеюсь… Могу поклясться…
— А ну, клянись. Клятва для женщины излюбленный прием одевать ложь в одежду правды. Ну, клянись, посмотрим…
Дуся безудержно хохотала, забыв на время о своем вышивании. Больные с удовольствием прислушивались к беззлобной пикировке капитана с молодой сестрой. Все будто позабыли о своих печалях и недугах.
Такие люди, как Варшамов, похожи на целительное снадобье. Они награждены от природы даром превращать слезы в смех и способны, кажется, вызвать улыбку на губах умирающего. Это замечательные философы повседневности, щедро разбрасывающие направо и налево богатства своей души, даже не подозревая об их ценности.
Кто мог сказать, что все тело Варшамова покрыто рубцами и ранами? Боль ни на минуту не покидала его, но он побеждал ее своей неистощимой жизнерадостностью. Не было минуты, чтоб с кончика его языка не сорвалась какая-нибудь острота, шутка, хлесткое словечко.
Дуся была без ума от капитана. Любили его и товарищи по палате. Но причиной был не только его веселый н общительный характер.
По разным дорогам дошла до госпиталя слава о капитане Варшамове. Невероятные вещи рассказывали об этом человеке.
Но попробовали бы вы, понаслушавшись этих рассказов, спросить о чем-нибудь у самого Варшамова. Он только засмеется и махнет рукой.
— Пустяки, — скажет он безразлично. — Вот коли капитан Варшамов броню женского сердца разобьет, тогда я действительно скажу — браво, Варшамов, недаром тебя мать родила! А эти танки-манки — все одно, что мухи, ухлопанные Храбрым Назаром…[3]
— Вас не полюбить?.. Да разве найдется такая женщина, Варшамов? — таяла Дуся.
— А ну, поклянись.
— Честное слово…
Варшамов поднимался и садился на койке.
— Еще раз и — громче. По слогам, если можешь.
— Чест-но-е сло-во…
Не успевала Дуся произнести последний слог, как из ее носа вдруг градом начинал сыпаться на пол горох…
Девушка с криком вскакивала с места. Палата разражалась громовым смехом.
Все знали, что это дело ловких рук Варшамова, хитрый фокус, которому в годы своего бродяжничества он научился у циркового иллюзиониста, сопровождая его из города в город.
Но откуда он брал горох и как умудрялся заставить его сыпаться из Дусиного носа, — оставалось непонятным.
— Еще, еще раз, Егорыч, умоляю, — упрашивала Дуся. Но Егорыч оставался непреклонным.
— Нет, — категорически отвечал он и снова вытягивался на койке. — Меня мать один раз рожала. — И чтобы переменить тему разговора, он просил Дусю пододвинуть одного из «жеребят», на которых лежали его ноги.
2
Аразян узнал от Дуси, что отсутствие Анны связано с болезнью сына — с Эдвардом что-то опять приключилось.
— Начальник госпиталя разрешил ей не выходить на работу несколько дней.
— Но что же с Эдвардом?
— Горло болит, жар…
Ах, вот оно как! А он строил тысячи всяких глупых предположений. Настроение у Микаэла заметно испортилось.
В этот вечер он не сумел заставить себя чем-нибудь заняться. Точно кто-то все время нашептывал ему на ухо: «Эдвард болен». Не навестить ли? Может быть, они в чем-нибудь нуждаются? Анна, конечно, теперь к нему ни за чем не обратится, ни о чем не попросит. Но ведь он может пойти сам, не дожидаясь приглашения. В сущности, он даже обязан это сделать. Никому и в голову не придет что-нибудь заподозрить. Соседок Анны его приход никак не может удивить. Анна с сыном — эвакуированные, приехали с далекого севера, такие люди нуждаются в особом внимании. Он поглядел на часы. Было четверть десятого. Не так поздно. Микаэл надел шинель и вышел из госпиталя.
Мальчика он застал в сильном жару. Однако, узнав врача, ребенок оживился. Он завозился на постели, радостно переводя взгляд с Микаэла на мать.
Неожиданный визит Аразяна привел Анну в замешательство. Хотя бы комната была в порядке, а то на что это похоже: все разбросано, какой-то кавардак… Что он о ней подумает…
— Ну, что случилось, молодой человек? — бодрым тоном спросил Микаэл.
Эдвард печально улыбнулся и посмотрел на мать. Взгляд его, казалось, просил: «Ну, говори же, посмотрим, что ждет мою бедную головушку…»
Пока Микаэл был занят больным, Анна спешила навести в комнате хоть относительный порядок.
Всегда замкнутый, необщительный, Микаэл у постели больного становился совсем другим — оживлялся, болтал, иной раз даже шутил.
Расспрашивая Эдварда, он один за другим перебирал стоявшие на стуле рядом с кроватью пузырьки и внимательно перечитывал свисавшие с них лисьими хвостами сигнатурки.
— Эти лекарства должны были сбить температуру, — говорил он мальчику, — но ты, видно, не любишь их пить?
— Не пьет, доктор, не пьет, — пожаловалась Анна.