— А нам говорили — село наше сожгут, — несмело сказал кто-то из задних.
— Брехня. Репрессий не будет ни селу, ни членам семей бандитов. А кто из них будет сдаваться добровольно, останется жив. Всё. Мне некогда. Расходитесь.
Теперь разошлись все.
Вечером в избе, где собралось человек двадцать самоохранщиков и красноармейцев, дед Матвей Сорокин с глубоким сожалением сказал:
— Убили Ваську Ноздрю. Жалко-то как!
— Бандита жалко? — удивился красноармеец.
— Вишь оно какое дело-то: шесть штук ежаков заготовил и кошелку большую сплел. Пропала моя работа.
Односельчане Матвея грохнули смехом. Под смех же они и объяснили красноармейцам, что все это означает. Матвей продолжал:
— Ежаков жалко — придется выпустить на волю. Ну что же. Ладно. Все равно, слава тебе господи! Покончили с кровопивцами… — И дед выругался.
— Ты чего же господа с матюгом мешаешь? — спросил молодой парень из приезжего отряда.
Все опять засмеялись.
— А что же поделаешь, ежели она сама выскакивает? Нешто кто тут виноват? Вы, ребята, за бога не цепляйтесь. Он все видит, до тонкости. Ох-хо-хо! — закряхтел Матвей и стал укладываться на солому.
Это покряхтывание, и напускная степенность, и набожность были показными, ироническими и очень шли деду. А так, в жизни, Матвей был юрким, подвижным не по годам. Старенькую шапчонку он вряд ли снимал и летом. Овчинный залатанный кожух с короткими полами вечно у него шуршал при малейшем движении. Бородка была реденькая и остренькая. Глаза веселые и насмешливые.
— А говорят, — продолжал парень шутливо, — бог-то стар стал, не видит ни хрена.
— Что оскалились? — спросил всех Матвей. — Больно рьяны стали, вот и хулите понапрасну… Бога- то, его примером можно доказать. — И нельзя было понять, шутит он или говорит серьезно.
— Ну-ка, на факты налегни, папаша. Чего это они, в самом деле, смеются, — послышался из угла сочувственный голос.
— Вы не шутите! — строго сказал Матвей. — Знаете Поликарпыча Седогорлого? Не знаете. Помер он годов с двадцать назад. Вот и был с ним случай. Пахал он однова в поле. Глядь: идет молодой мужик. Незнакомый. Идет это он прямо к телеге и говорит: «Ночевать можно с тобой, добрый человек?» — «Отчего ж, говорит, нельзя? Можно». Дело было к вечеру. Ну. Хорошо — не плохо. Легли они, значит, спать. Да. Только гость-то не спит никак, а Поликарпыч заснул сразу. Знамо дело, наработался! Прошла ночь. Рассвело-бело, ребятушки. Жаворонки поют. Солнышко того… играет. А пахарь наш спит: сон на него бог напустил. Ну. Конечно, просыпаться надо. Встает это он, глянул округ телеги, а лошади-то нету-ути-и! Глянул назад, а она стоит, бедняга, вся в мыле. И сидит на ней тот самый, какой ночевал, и голову свесил. Удивился наш старик! «Слазь, говорит, добр человек». — «Прости меня! — говорит гость. И заплакал. — Бога я увидал ночью». — «Что ж, бога — это хорошо. Ну только с кобылы слазь, к такой матери!» — и обложил его тройным-припечатным. «Не могу, милай. Хотел я у тебя украсть лошадь, а бог не дал. Двенадцать разов отъезжал, говорит, от телеги и двенадцать разов, говорит, назад приезжал. Животную замучил, а слезть не могу: прирос я к кобыле. Прочитай, пожалуйста, „Отчу“ три раза да „Царю небесны“ однова». Прочитал Поликарпыч так, как сказано было, а этот сразу соскочил и — в ноги: «Прости, говорит, не буду больше! Бога увидал!» — «Ну, бог простит. Иди ты к такой матери! Только брось это дело». Вот они дела-то какие бывают. Вы за бога, ребята, не цепляйтесь. Право слово, не цепляйтесь, — закончил дед.
При последних словах кто-то в тесноте нечаянно наступил на руку Матвею. Тот добродушно выругался, ничуть не сердясь.
— Дед! А ты «Отчу» прочитал бы, если к твоей лошади прирос бы человек? — шутливо спросил кто-то из приезжих.
Все ожидали чего-то смешного, судя по самому вопросу и по тону. Думали, дед сейчас еще что- нибудь сморозит. А Матвей сказал, вздохнув:
— Нету у меня лошадки, ребята. Нету. Не к чему прирастать-то. Вот землицы дождался, теперь и лошадку, того, можно. А «Отчу»? «Отчу» прочитал бы. Я ему, наоборот, пять раз отчеканю. Меня бабка- покойница еще мальчишкой выучила. За кажну молитву небось по сто подзатыльников дала. Наизусть все знаю.
— А как же матерки-то выкинешь? — спросил все тот же голос.
— Глупой ты! — проворчал Матвей и накрылся кожухом. А уж из-под одежды, высунув голову, добавил: — Может, придет время — сами собой отпадут и матерки и боги. Видали мы бога аль не видали, да он-то нас не баловал.
— А дед подвел правильно! — воскликнул один из красноармейцев.
Молчавший все время Семен Сычев сказал:
— Ничего тут правильного нет. Одна болтовня, И глупости.
Начавшийся было спор прервал вбежавший самоохранщик. Еле переводя дух, он выпалил:
— В омете соломы… хрипит по-страшному. Сам слыхал. За кормом пошел — слыхал.
Все выскочили гурьбой и побежали к омету.
Через несколько минут приволокли полумертвого, истекшего кровью Кучума и посадили на лавку. Он прислонился к стене и поник, свесив руки. Сидел он неподвижно, не открывая глаз.
— И черт тебя дернул, — наконец сказал первым Сорокин Матвей. — Куда шел? Зачем шел? Землю хотел вернуть, милай? Не-ет. Тю-тю землица-то! У нас, брат, портки-то колючие: сел на землю — не оторвешь. То-то!
Вошел Федор и сразу к Кучуму:
— Ну? Как дела?
Кучум поднял мутные глаза на Варяга и пристально, не отрываясь, смотрел в упор. Жалкий и в то же время страшный был в тот момент Кучум: лицо в крови, одежда в крови, на губах запеклась кровь с белым налетом. Только черные густые брови были все те же и еще плотнее сходились друг к другу. А из-под них все оживленнее выглядывали черные глаза. Он пришел в сознание.
Не сводили глаз друг с друга ни Федор, ни Кучум. Один смотрел, обопрись на винтовку, другой — полумертвый. Тишина. И крепче сжимал каждый винтовку, видя человека, совсем недавно наводившего ужас на всю округу. Губы сдвинулись у него на сторону — он что-то хотел сказать. Чуть слышно произнес, все еще не сводя глаз с Федора:
— Ух-а-гр…
Все поняли — «Ухарь».
Вдруг случилось то, чего никто не мог ожидать. Кучум вскочил, вцепился здоровой рукой в одну из винтовок, стоящих у коника, и медленно, с огромным усилием, попробовал поднять ее над собой, чтобы ударить Федора. Но… винтовка выпала у него из рук. Он зашатался и грохнулся на пол замертво.
Все молчали. Федор медленно вышел из избы. Он внутренне уважал последний безнадежный порыв храбрости непримиримого врага.
…Наступила зима. При первых морозах убили последних двух бандитов прямо на печке, сонных. Остался один Игнат Дыбин. Скрывался неизвестно где. Уже не дрожали жители Паховки от ужасов убийств и грабежей, прекратились пожары. Вечерами зажигали лампы в избах, не боясь, что на огонек заявятся незваные гости. Жизнь потекла своим чередом.
Самоохранщики сдали оружие и занялись своим всегдашним делом. Переделили землю полосками, с бурьянами на межах. Мощный чернозем, искромсанный межами, засоренный, запущенный, оставался таким же.
Только Федор не сдал винтовку. Он хотел покончить с Дыбиным сам, без правосудия. Но Дыбин хитер. Федор знал, что иногда Игнат бывает у отца, а не мог укараулить бандита. Знал и Ефим, что Федор не бросит этого дела, поэтому и не велел являться в дом. Но Федор все чаще и чаще заходил и требовал:
— Не поможешь поймать — расскажу в волости.
— Донесешь — пожалеешь! — угрожающе ответил отец.