— Не пугай ты меня, — сказал Федор, ухмыляясь.
— Куска хлеба не дам. В дом не пущу!
— Не требую хлеба, — продолжал тем же тоном Федор.
— Ух! — заскрипел Ефим зубами. — Кто Ухаря придушил?
— Та-ак. Ну прощевайте, Ефим Андреевич.
Зинаида заплакала, всхлипывая. Миша подошел к брату и смотрел ему в глаза снизу вверх. Миша не хныкал. Он плакал так, как плачут иногда взрослые мужчины, сильные духом: лицо будто спокойно, а слезы текут горошинами.
…Ночью Федор вырыл во дворе яму, засыпал винтовку сухой мякиной, а потом землей.
В Паховке делать нечего. Получать надел земли и жить одиночкой — бесполезно: лошади нет. А кроме как на земле, нигде не заработаешь. Есть хлеб Андрея Михайловича становится стыдно. И еще мысль: нельзя же жить с отцом вот так, врозь. А вместе жить невозможно.
И ушел Федор на заработки.
Прошло два года. Канула в прошлое кучумовщина. Лишь один холм на горе, за селом, где зарыто несколько бандитов, напоминал о былых в Паховке днях.
Хотя и в мирную колею вошло село, но беспокойства все-таки много. Новое и непонятное появлялось с каждым днем.
— Что-то мне невдомек, — сказал как-то Семен Сычев, сидя на завалинке рядом с Ефимом Земляковым. — К примеру, Ванька Крючков. Какой был хороший малый — весь в покойника отца. А теперь — комсомолец. «Секрета-арь»! Скажи пожалуйста! Заведует избой-читальней. И везде свой нос сует, старших «учит». Новая учительша с ним вместе — против бога. В школе печь выломали, стену разломали и спектакли выставляют.
— Да-а. То понаслышке знали, а теперь и у нас заварилось, — процедил Ефим. — Ломают все, ломают.
— Дожили — и самим не понять, что делается. А тут — за сапоги, за одни сапоги, два воза хлеба вези. А не хочешь — в лапти полезай… И старики некоторые перебесились. Сорока, старый хрыч, на спектакли ходит. Да еще у дьячка подрясник выпрашивает на сцену… Мужики землю стали делить каждый год. Ну и ну!
Оба задумались.
— И отчего бы это все могло быть? — размышлял вслух Семен. — Ну, скажем, земли дали, прибавили. Отвоевали мы ее сами. Мы! — сказал он твердо и искоса посмотрел на Ефима. — Ну и сидеть бы теперь смирно. Нет ведь…
— Вы отвоевали? — спросил Ефим с усмешкой в бороду.
— А кто же?
— Так, так. Отвоевали.
Беседа расклеивалась. А еще хочется Семену спросить Ефима про Федора, давно хочется, да все как-то к случаю не приходилось. Ефиму тоже желательно кому-нибудь сказать о том, что он надумал. Поэтому-то и с Семеном иногда стал беседовать. Люди говорили: «отходить» стал Ефим, а то ведь от него и слова никто не слыхал. С тех пор как уехал сын, молчит и молчит Ефим.
— Про Федора ничего не слыхать? — спросил Семен.
— Слыхать… Сидит. Пропадает малый. — Ефим говорил медленно, угрюмо. А в голосе звучала искренняя жалость к сыну. — Дело-то какое случилось, Семен Трофимыч. Нанялся он к богатому мужику в батраки. Пожил с год… Да. Пожил с год… Хозяин ударил своего сына кнутом, а Федор — хозяина. Кулаком в ухо. Оглох хозяин и — в суд. На суде сын и сказал: «Не бил, дескать, меня отец»… Вон, смотри, Трофимыч, какие подлюки-то бывают! Не бил и — все. Ну и… конечно, присудили Федору шесть месяцев тюрьмы. — Ефим вздохнул и закончил свой скупой рассказ: — Пропадает малый… А умница. Только горяч.
— Дело прошлое, Ефим Андреевич. Взял бы ты его домой.
После раздумья Ефим ответил:
— Как отсидит — позову. Долю дам. И нехай сам как хочет.
Вскоре все село узнало о намерении Ефима. Одни говорили: образумился отец, другие прямо утверждали, что не пойдет Федор к отцу, а третьи были убеждены и убеждали других в том, что обязательно выйдет что-то недоброе, если Федор придет в Паховку.
Обсуждался этот вопрос в каждой избе.
О том же размышлял и Семен Сычев. Ему казалось, как и многим в селе: если Федька бросил хозяйство, ушел в батраки на сторону да еще попал в тюрьму, то дело неладно. «Как это так — бросить дом, когда земля наша стала. Теперь только и богатеть, никто не мешает, а он — вон что: в тюрьму угодил». Сычев с недоверием отнесся и к рассказу Ефима о Федьке: «Сын набрехал через людей, а отец повторил: отец же все-таки! Видно, жалеет. Да толку что от жалости… Вернется в село оторвибашкой и пойдет куролесить, как раньше. Горбатого одна могила… Каков в колыбельке, таков и в могилке… Знамо дело, карахтер!.. Тогда-то, у Герасима, курей-то изничтожил кто?.. А гусей у мельника кто перетаскал?.. То-то вот и оно». Так постепенно Семен Сычев пришел к убеждению: Федьку в село не надо. В Паховке, по мнению Сычева, все стало на, свое место, люди живут тихо. Сам он недавно купил вторую лошадь, рысачку кровную, такую, какой и в селе никогда не было. А две лошади и две коровы — уже полный хозяин: дай бог управиться одному-то.
Семен всю жизнь хотел быть богатым, как, впрочем, и каждый середняк. Но ему желательно быть не просто богатым, а богаче всех в селе. Иной раз, лежа на печи в темноте, он подумывал и так: «Построил бы три амбара, насыпал бы полным-полно хлеба… А на масленой неделе запряг бы тройку рысаков, разнарядил бы лентами… А шуба суконная! А шапка боярская!.. И-и-и! Расступись, народ, Семен Трофимыч едет… Мотька Сорокин остановится, потрясет полами сухой шубенки, снимет облезлую шапчонку и поклонится: Семену Трофимычу!.. А потом дам ему, Сорокину, и Витьке Шмоткову Семенов на посев, а они, тот и другой, проценты отработают. Все будут довольны, если Сычев будет богатым…» И вдруг он задавал себе мысленно вопрос: «А как тогда Федька? Федька не Матвей Сорокин, он зубы будет скалить да зенки пялить на богатство… Такой уж человек уродился».
Но иногда приходили сомнения и другого порядка. «Скажем, так, — рассуждал он, — дадут или не дадут богатеть мужику? Допустим, я хочу заарендовать десятин пять: можно или не можно? Раньше было можно — Ухаревы имели тридцать десятин. А сейчас?» Этот вопрос оставался неясным. Тогда Семен звал в гости Андрея Михайловича Вихрова, председателя сельсовета, ставил бутылку на стол и мирно беседовал, стараясь издалека, вроде мимоходом, выяснить «новую политику».
На одной из таких бесед Семен спросил:
— Как это понимать, Андрей Михалыч, слова «укрепить сельское хозяйство»? В газете читал такое, а соображаю не шибко.
— Как понимать? — переспросил Андрей Михайлович. — Очень просто: чтобы хлеба было больше, чтобы жить богаче… К примеру, есть излишки хлеба в хозяйстве — продай как тебе желательно.
— А до какого разряду можно это самое — «богаче»?
— А так, чтобы у каждого мужика был достаток полный: есть, пить, обуться, одеться…
— А государству-то кто хлеб продавать будет?
— Мы же.
— Та-ак, — протянул Семен, не то соглашаясь, не то сомневаясь. — А если мы все будем жить, как Ухаревы, то кто же у нас будет работать? Ведь большое хозяйство одному правдать нельзя? Нельзя. Тогда что: нанимать?
— Батраков не будет.
— Значит, одни середняки останутся? — донимал Семен. — Значит, так: «есть, пить, обуться, одеться…» Сами на себя, значит, и — только?
— Это дело надо промозговать, — неуверенно сказал Андрей Михайлович. — Тут дело большое… Вопрос государственный…
Но он и сам не понимал, как надо дальше жить. Вверху шел спор, а кто прав — не сразу разберешь. Только признаться в этом Сычеву он не хотел.
В те дни, когда народ заговорил о Федоре Землякове, Андрей Михайлович стал его ждать. Уже два