— Что значит после чего? — пан Ремиш растерялся. — Вы что же… вы вообще историю в школе учили?
— Ну да, — цыган равнодушно пожимал плечами. — Но при чем здесь история?
— История, молодой человек, основа всего! Нет народа, если нет истории. Память — величайшее сокровище рода человеческого.
— Ну не скажите, — лицо Ромиля исказилось, зубы ощерились в хищном оскале; как дорого он дал бы за то, чтобы забыть и чтобы его соплеменники забыли. Так ведь нет!
Старик испуганно взглянул на своего ученика. Потом оглянулся через плечо и шепотом спросил:
— Как оно вас достало?
— Что оно? — хмуро отозвался Ромиль. Вот черт, мгновенно заныла рука, и он неловко принялся ее растирать.
— Вы… кем вы были там, до приезда сюда?
— Сыном цыганского барона. Я должен был наследовать ему….
— И что случилось?
— Драка случилась. Покалеченный, я никому не нужен.
Старик взглянул на него с сомнением, пожевал бесцветными губами. Перевел взгляд на работу, которую за ночь набросал Ромиль и которую пан Ремиш раскритиковал с большим удовольствием в самом начале урока. На листе картона вздымались горы. Тени были нарисованы неверно… и свет тоже, и от этого совершенно неясно — утро это или вечер; то есть утренний или вечерний сумрак окутывает подножия гор и заливает долины… Только самые пики хоть немного освободились от мглы, которая плещется внизу. И почему-то неприятно смотреть на эту тьму, словно там прячется кто-то и, затаившись, ждет…
Художник с сомнением покачал головой, потом тяжело поднялся.
— Исправьте этот этюд, — он протянул Ромилю вчерашний набросок головы Мито. — А я принесу вам альбом, у меня есть в комнате… И расскажу о художниках Возрождения.
Ромиль слушал рассказы и лекции старика как ребенок слушает сказки: с интересом, но не придавая им большого значения. Куда прилежней разглядывал он альбомы и третировал художника, чтобы тот объяснил, как добиться того или иного эффекта. В этом он был хорош, улавливал все на лету, перенимал, до чего-то доходил сам.
Доктор Вейнберг порой заглядывал в мастерскую. Сперва им двигал чисто профессиональный интерес. Будучи психиатром, он знал, что больной рассудок стремится выразить себя по-разному и картины служат отражением процессов, проходящих в сознании пациента. Так же, как и пан Ремиш, он не слишком поверил истории про драку, которая стала причиной травмы. Трудно представить, чтобы физическое увечье так подействовало на молодого и богатого человека. Нет, совершенно очевидно, что с травмой связан некий психологический аспект. Или здоровье и физическое совершенство молодого человека, имели для семьи принципиальное значение, что было бы странно. Или его травма получена при более сложных обстоятельствах.
Доктор Вейнберг поймал за хвост дурацкую мысль о языческих ритуалах, мести и многовековой вражде, удивился полету собственной фантазии, привычно проанализировал причины не свойственного ему всплеска воображения и решил, что всему виной кино и тот роман, что Сьюзан пересказывала ему недавно. Точно, он слушал невнимательно, но там что-то было про наследника древнего рода, которого какие-то нехорошие люди пытались принести в жертву… Как глупо, смешивать реальность с фантазиями, да еще чужими!
Призвав таким образом к порядку собственный разум, доктор поставил себе за правило просматривать все работы Ромиля, какие попадались ему на глаза. Все, что молодой человек пытался изобразить, указывало, с точки зрения психиатра, на глубокую травму, даже на шок, последствия которого весьма сильны и продолжают доминировать над внутренней жизнью пострадавшего.
Как-то доктор беседовал с паном Ремишем и пришел к выводу, что старик сильно сдал за последнее время и заметно нервничает.
— Думаю, мысль предложить вам шефство над молодым человеком пришла мне не в добрый час, — покаянно заметил доктор Вейнберг.
Пан Ремиш помолчал, но потом, усмехнувшись, покачал головой.
— Не казните себя. Ромиль, конечно, странный парень и, честно сказать, далеко не приятный… хоть и может быть очень обаятельным, когда хочет. Однако я рад, что смог хоть так вернуться к любимому ремеслу… Когда привезли краски, — негромко продолжал старик, — я опьянел от одного запаха, мне казалось, что я снова могу рисовать… Вы не представляете себе, что я испытал! Я гладил бумагу и холст, словно это была кожа женщины! И чуть не плакал, когда подумал, чего лишился.
Доктор Вейнберг молчал, и художник, вздохнув, продолжал:
— Мальчик очень талантлив, очень… и потому за него особенно страшно. Я бы сказал, что его ждет великое будущее, если бы не знал, каково это — быть великим в нашем мире. Впрочем, может быть, у него есть время, ведь у каждого свой срок. И я вполне допускаю, что он успеет прославиться и внести свой вклад в этот мир, в его искусство. И лишь потом его настигнет неизбежное…
— Вы полагаете, он настолько хорош, что его картины будут продаваться? — удивленно спросил доктор.
— Конечно! Уже сейчас кое-что можно выставить, и я уверен, критики найдут что сказать. Обругают, скорее всего, но равнодушными не останутся, а это главное.
— Не знаю, — в сомнении протянул доктор Вейнберг. — Я бы не хотел, чтобы одно из его полотен украсило мою гостиную. Очень уж мрачно. Эти вечные тени…
— Тени, да… Что-то его преследует, он уже столкнулся с чем-то, что изувечило его душу, — пробормотал старик. — Но где вы видели здорового гения? А что до мрачности: вспомните Босха, ведь там столько ужаса. Вспомните о чудовищах Гойи. Никогда болезненность фантазий художника не отталкивала клиентов. Всегда найдется кто-то, кому нравится щекотать нервы… Думаю, Ромиль скоро найдет выход из своих теней. Я предложил ему написать то, что он видит: цветы, травы, людей, горы.
— Горы он пишет с удовольствием.
— Конечно! И не мне вам объяснять почему.
— Горы олицетворяют стихию, с которой он не может справиться. Величие вечности.
После этого разговора доктор еще внимательнее следил за работой молодого человека и время от времени откладывал кое-что из его наименее пугающих работ в папку, которую держал в чулане. Кто знает, если старик прав, со временем эти рисунки и эскизы смогут принести ему весьма неплохие деньги.
10
Прошел год. Весна в горах — это трогательное и прекрасное зрелище. Свежесть ветра, запахи, тонкие и хрупкие побеги, обнимающие древние камни в приступе вечной страсти. Ромиль работал как одержимый всю ночь, лишь под утро забылся на пару часов и прибежал к завтраку одним из первых, надеясь, что старик сегодня выйдет. Последнее время учитель прихварывал и часто ел у себя. Но столик пана Ремиша опять пустовал и, наспех проглотив кофе и круассан, молодой человек направился в комнаты художника.
Старик сидел в кресле у окна, завернутый в клетчатый плед. Из приоткрытой рамы тянуло холодком и сыровато-весенним утренним запахом, в сложную симфонию которого время от времени вплеталась яркая и жизнеутверждающая нотка коровника из соседней деревни. Проще сказать, ощутимо тянуло навозом.
— Пан Владис, взгляните, — Ромиль уселся на пол подле кресла и пристроил на коленях свою работу.
Некоторое время учитель рассматривал ее, затем кивнул и обратил взгляд обратно за окно.
— Плохо? — упавшим голосом спросил Ромиль.
— Хорошо, мой мальчик, очень хорошо. Просто я сегодня такой эгоист, что думать могу только о себе. Вы уж меня простите.
— Ничего, — Ромиль передернул плечами. — Я могу попозже зайти или завтра.