— Вы бледны, молодой человек. Вам плохо?..
Он в ответ слабо улыбнулся.
Ощущение, что и говорить, не из приятных. Хотя в целом, ничего экстраординарного. А в последние два месяца Сева побывал в таких отключках не единожды. Можно сказать, даже начал привыкать к обморокам. Если, конечно, к такому состоянию вообще применимо понятие «привычка».
Однако теперь Сева отрубился конкретно, и, видимо, надолго. Очнулся на полу, в их с Егорычем рабочей комнате. Сразу бросились в глаза разбросанные повсюду бумаги и битые стекла. В кабинете — словно Мамай прошел. Все вверх дном. На линолеуме и штукатурке темнеют пятна крови.
Сева поднялся, ухватившись за дверной косяк. Пол и стены покачивались, словно в корабельной каюте при сильнейшем шторме. В ушах — знакомый звон. Волной накатила дурнота. Сева бочком, бочком, по стеночке, добрался до стула. Присел, рванул ворот рубашки, вытянул шею — не хватало воздуха. Сердце стучало неровно, еще немного, казалось, остановится вовсе. Закрыл глаза, вдохнул, задержал дыхание… Выдохнул, огляделся — что за черт!
Обстановка в помещении невероятным образом переменилась. Комната целехонька, кругом чистота и порядок, на полу — ни соринки, уют. Только из распахнутого настежь окна тянуло сквозняком. Прохладно и сыро — не июль месяц… Да! А какое ж нынче число-то? Все перепуталось у Севы в голове. «Наезд» бандитов, скачки в пространстве-времени, игра в прятки со смертью — многовато для привыкшего к неторопливой размеренной жизни, — работа-дом, дом-работа, — молодого специалиста. Всеволод посмотрел на наручные электронные часы — 18:09, чуть двинул рукой — 00:32. Нечистая сила! Что опять происходит?!! Часы дурят, или само время?
Вокруг творилось что-то совсем уже непонятное: воздух в комнате явно собирался в вертикальные жгуты, дрожал, как над песком раскаленной пустыни, искажал предметы. Освещение за окном все время менялось: от предзакатного багрянца до черноты глубокой ночи, потом наоборот. Поскрипывала, постанывала мебель, мелко хлопало створками окно, дребезжало стеклами. Отчего-то верилось, что прямо вот сейчас все вокруг посрывается со своих мест, завертится в дьявольской карусели, и явятся званые на шабаш ведьмы.
Сева застонал, схватился за голову — того и гляди «съедет крыша». Вдруг все успокоилось, стихло. Только здоровенная, с хорошего шмеля, муха колотилась меж рам о стекла захлопнувшегося окна.
Всеволод огляделся: тут вновь что-то неуловимо поменялось. Не сразу понял — изменилось его восприятие мира.
Предметы, вещи остались прежними и на прежних местах. Но они словно бы обрели собственные голоса. Будто люди, которым долго затыкали рот, в то время как было, что сказать. Вещи сначала тихонько шептали, а потом всё громче и громче стали излагать свою позицию на происходящее. Севе стало по- настоящему страшно. И оттого, что растение, свешивающееся из горшка на подоконнике, просило убрать в затененное место, а сам горшок требовал полива. И что большой стол твердил только одно, жалобное: «Пыльно, пыльно, пыльно…».
Сева ощущал, что может разговаривать с вещами. Он способен задать им любой вопрос, и те, если знают ответ, не станут скрывать правду. Он, Всеволод Юрин может разговаривать с домом, с валуном, с деревом, рекой, солнцем!
Севе сделалось плохо. Как тогда, в трамвае. Но теперь никто не помешал ему рухнуть на пол вновь…
— Государь!..
Всеволод приподнял тяжелые набухшие веки и встретился взглядом с человеком, стоящим на коленях. Руки его были заведены назад и связаны веревкою, уходящей к блестящему сталью блоку на потолке. Иссиня-бледное, искореженное страхом и болью, лицо молодого длинноволосого мужчины освещал бьющий сбоку из крошечного окна-бойницы солнечный луч. Конец веревки, спускающейся от блока, держал в руках крепкого сложения человек в коротких, до колен, кожаных штанах и высоких (опять же, до колен) сапогах, с кнутом в левой руке. Лицо пыточного мастера оставалось бесстрастным — застывшая маска, а не человеческий лик, оттого казавшееся ужасным. Где-то Всеволод видел этого палача…
— Государь! Вели продолжить, или?..
Это ему. Да! Он — царь Петр Алексеевич, милостью Божьей самодержец всероссийский… Странно, но Сева не воспринимал происходящее как раздвоение личности, а ощущал себя единым целым. Наверно, так чувствует себя актер на сцене.
— Продолжай, — кивнул царь.
— А-а-а!!
Палач. Его крик сливается с тяжелым гудением кнута. Удар!
— О! — коротко вскликивает длинноволосый.
Мастер пытающий истину. Мастер. Таким кнутом, — одно неверное движение, — убить можно. А он на холеной белой спине молодого мужчины лишь румяную точку оставляет. Хлопнул кнут в воздухе — укус, не боле. Но прошлый раз ошиблась рука бьющего. Прошел удар сильный. Хорошо, что и промахнулся палач: угодил в веревку, прямо над запястьями. Тут же повинился перед государем, попросил передых себе… И вот так же страшно кричал палач в тот раз, когда чуть не перешиб вервие… «Господи Иисусе! Ан ведь так и убьет! А вдруг Государь того… в монастырь… Помилует?».
— … Сознаюсь! Дядя родной, Авраам Лопухин, да протопоп Яков — это они соблазнили!.. Яков Игнатьев на исповеди моей, говорил: «Вся святая Русь желает тебя на царство…». Через них возжелал я пристать к радетелям веры…
«Сука! Лопухинский выблядок…».
Мысли гневные запульсировали в мозгу непривычными для Севы словами, отдавались болью в правом глазу. Что бы унять её остроту Всеволод-Петр осклабился одной половиной лица.
«Знал, всегда знал — этим кончится! Попы, бородачи проклятые, только и ждут, чтобы всадить бердыш в спину. В царевиче нашли себе сторонника… Воры, семя крапивное! Каленым железом гниль выжгу!!».
Допрос продолжался. Каждый удар кнута уже оставлял на обнаженном теле царевича не пятно, а короткую полосу. Только вот отчего-то ложились эти полосы всё больше по плечам и были одного размера. Лицо палача оставалось непроницаемым, только губы чуть подрагивали, кривились незаметною для других усмешкой…
Всеволод огляделся, подле него сидели люди, и он их узнавал: Петр Толстой, Меньшиков, Скорняков-Писарев… Верные люди, скоро предстоит им судить царевича-изменника. Сам он давно уж отрекся от сына. Суд, — какие сомнения! — вынесет правильное решение, объявит смертный приговор царевичу… бывшему наследнику престола, ибо подписано им, собственноручно, отречение в пользу сводного брата Петра.
«Но, ведь, сын, родная кровь, — неожиданно пробились в глубине души, сомнения, пожалуй, благодаря Севе, а не Петру. — К тому же обещал он, государь, прощение царевичу, отдавшегося под покровительство Карла VI, коль воротится тот, добровольно, в отечество. Посулил дать разрешение жениться на крепостной девке Ефросинье и удалиться вместе с ней на жительство в деревню. Государево слово нерушимо… Но признание, что Алексей готов был пристал к бунтовщикам, меняло дело. Допустить, чтобы власть в государстве перешла в руки бездарного, бесхребетного человека, которым дядя вертит как корабельным штурвалом?! После его, государя, кончины, моментально забудется и отречение царевича и торжественная клятва верности новообъявленному наследнику Петру Петровичу с целованием креста, данная высшими сановниками. А сам наследник будет во всё большей опасности. Задушат, отравят, столкнут с мостков… Бородачи сделают все, чтобы посадить на царство Алексея, дабы править Россией. Тогда рухнет созданное! Напрасными окажутся все его титанические труды, все его бесчисленные жертвы… Нет, нельзя предаваться сомнениям. Смерть изменнику!»
Всеволод внимательно разглядывал лиловую кляксу — чернильное пятно, сходное с маленьким солнцем, каким его изображают художники, стараясь сделать вид, что рисовал ребенок. Парню, выросшему в эпоху фломастеров и шариковых ручек, раньше видеть такие кляксы приходилось лишь в сборнике психологических тестов: «что это вам напоминает?».