смотрит на человека кошка, мог бы смотреть пришелец, — почем знать, что они видят? Иви красива, поскольку она еще дитя, но вместе с тем заурядна, и косметика выявила это, быть может, впервые. Я вижу, что скулы ее никогда толком не округлятся и нос все-таки смахивает на картофелину. Зато у нее дивные, такие зрячие глаза.
— Меган уже пользуется косметикой? — спрашиваю я.
— Чего?
— Моя племянница. Меган.
Иви молчит. Возможно, ей трудно складывать в голове родственные связи. Потом отвечает:
— Вообще-то Меган сейчас больше насчет манги.
— Не надо, — останавливаю я ее, когда Иви открутила крышечку с помады — темно-лиловой, почти черной.
— Нет?
— Нет.
— Почему?
— Можно герпес подцепить.
Девочка смотрит мне прямо в глаза:
— Ничего не будет.
Она уже изготовилась к битве. Теперь-то мне понятно, с чем приходится нынче иметь дело ее матери. Только мне еще хуже. В меня летит:
Неукротимая вспышка ярости. Что могу я на это ответить?
Она права. Я сказала глупость, и я ей не мать, у меня никаких прав нет. Я не могу отзеркалить ее настроение, отбросить ее реплики. Так вот что ждет меня в ближайшие годы: принимать все, чем Иви вздумается в меня запустить, сделаться покорным объектом ее ненависти.
— Ого! — восклицаю я. — Голубая тушь!
Иви кладет помаду на место:
— Где?
Я быстренько покупаю ей карандаш для глаз. Взятка, кровавые деньги, но она сработала. Девочка в восторге. Ей всегда было нетрудно угодить, и отрочество ее не изменило. Она стирает большую часть грима с лица («Косметика обычно выглядит лучше после того, как в ней поспишь», — рассказываю я), и мы возвращаемся на Доусон-стрит, обсуждая по дороге тату, серьги, краску для волос и количество баллов, которые нужно набрать, чтобы поступить в ветеринарную академию.
«Твоя мама», — произношу я как минимум один раз. Паллиативный вариант.
Или два раза.
Или три.
«А твоя мама что говорит?»
«Надо бы спросить твою маму».
«Вряд ли твоя мама это одобрит».
Жена-зомби снова с нами.
Холод собачий. Я завожу девочку в кофейню погреться, но в очереди соображаю, что кофе ей пить рановато.
— Я могу и мятный чай.
Мне смутно припоминается, что в ее возрасте я пила кофе и уж конечно пила обычный чай, но я могу ошибаться, а мама умерла, и спросить некого.
Внимательно изучив ценники, Иви останавливается на горячем шоколаде. Достает из рюкзака кошелек, роется в поисках денег.
— Нет-нет, я угощаю.
Я плачу у кассы и припоминаю, как Эйлин в один прекрасный день опустошила общий счет. То-то весело было! И у нее — такая бескорыстная дочь?
Как странно, что я помню Иви маленькой, — она сама себя такой не помнит. Маленькая Иви в саду Фионы, чуть постарше — Иви на берегу. Она всегда была открыта, не придерживала ничего для себя.
Я передаю ей горячий шоколад, забираю у нее рюкзак. На улице холодно, мы пристраиваемся за столиком внутри и беседуем о собаках.
У папы в детстве, повествует Иви, был рыжий сеттер. Он воровал яйца и так ловко зажимал их в пасти, что приносил добычу домой, не раздавив ни одного яйца.
— Вот как! — откликаюсь я.
Разговор с ребенком — как ритуал: требуется безукоризненная вежливость. Только это дети и понимают.
— Ты знаешь, как дрессировать сторожевого пса? — продолжает она.
— Вообще-то нет, не знаю. А ты?
Иви часто оговаривается, поправляет себя, потому что не умеет рассказывать в правильной последовательности.
— Когда мой папа был маленький, и у них была собака. То есть у кого-то была собака, и ее заперли в багажник. В первый день ходили мимо машины и собака лаяла. На второй день стучали по багажнику и пес рычал, а на четвертый день…
— Четыре дня в багажнике? — изумляюсь я.
— Жуть, а? — откликается она. — На четвертый день пес замолк, и тогда они открыли.
Она начинает сначала:
— Нет, не они, а
— Господи!
— А пес ничего не видит, потому что долго в темноте сидел, он хватает мясо и лижет тебе руку, и потом он будет любить тебя до конца жизни.
— Он тебе такое рассказывал? — спрашиваю я.
— Да.
— Твой папа? — настаиваю я.
— Чего?
— Он так поступил с собакой?
— Когда он был маленьким.
— Кто запер собаку в багажник?
— Я не знаю кто, — говорит она.
Я смотрю на девочку и перебираю дни, недели, месяцы жизни, когда я дожидалась, пока ее отец мне позвонит. Рассказать ей об этом?
Я готова признаться, что сидела однажды вечером в темноте перед ее домом, цепляясь за руль, в каких-нибудь шестидесяти футах от нее, спавшей в детской. Я воображала, как живет ее отец за этими каменными стенами, я не могла пошевелиться, все силы ушли на то, чтобы представить себе Шона, как он идет туда или сюда, делает то или се, чего я не могла ни почувствовать, ни описать. Я часами усилием воли вживалась в него. А его там, возможно, и не было.
— Расскажи еще про собак, — прошу я.
— Папиных?
— Например.
— У его матери был большой рыжий с белым спаниель, его задавила машина, и она так горевала, что больше не хотела заводить собаку.
— Это твоя бабушка?
— Моя бабуля.
— Точно. Ты любишь бабулю?
— Чего?
Шон прибил бы меня за такие вопросы. Я вторглась в святая святых и вполне собой довольна. Не