МЕСТО, В КОТОРОМ…
Ганелон сжал зубы.
Я разыскал логово зла.
Брат Одо сказал: когда ты разыщешь логово зла, ты можешь поступать так, как тебе покажется правильным, брат Ганелон. Ты обязан вернуть Святой римской церкви старинные книги и золото, все это должно принадлежать церкви. Во всем остальном, брат Ганелон, ты можешь поступать так, как тебе покажется правильным. И да будет водить твоею рукой Господь!
Ганелон знал: сейчас пройдет минута или две и он увидит перед собой прекрасные хорошо знакомые ему глаза Амансульты, как всегда, полные холода и презрения. Они опять будут смотреть на него, как на некую разновидность жабы и ящерицы. Они будут обдавать его ледяным холодом, но он знает, он знает, он знает – он нашел, наконец, логово зла, он настиг, наконец, носительницу зла, он нашел, наконец, то зло, что, отрицая милость божью, отняло у него, у Ганелона, все, чем он мог владеть, случись ему жить иначе, то зло, которое гнало его по свету, заставив отречься от всего, чем он мог владеть.
Грех!
Тяжкий грех!
Остановись, Ганелон, сказал он себе и, весь дрожа от нетерпения, застыл в узком каменном переходе.
Заспанный, но одетый служка в белом коротком хитоне, заправленном в такие же короткие белые штаны, в легких сандалиях, крест-накрест перевязанных сыромятными ремешками, изумленно выступил из-за мраморной колонны. Служка поднял руку, будто желая остановить Ганелона. Может, он даже и не хотел его останавливать, но он невольно встал между Ганелоном и найденным им злом, и Ганелон, не думая, ударил служку кинжалом.
Вытерев окровавленный клинок о белый хитон упавшего на пол еретика, Ганелон медленно двинулся сквозь анфиладу огромных комнат – сквозь отсветы чудовищного далекого пожара, застлавшего небо города городов, сквозь неясные шорохи, сквозь странную тишину.
Все двери были настежь распахнуты, будто указывали Ганелону путь.
Самая последняя вывела его на террасу.
Сложный фонтан – много мраморных круглых чаш, поставленных одна на другую, каждая все меньшего и меньшего размера, негромко журчал в темной ночи. Журчал легко и неизъяснимо печально.
Всю заднюю стену террасы украшала мозаичная, выполненная на белом мраморе, картина мира – бесконечного, во многом узнанного, но никем еще до конца не изученного.
Сжатый кулак Кипра, длинным перстом указывающий в сторону Антиохии.
Пелопоннес.
Фесалоникские мысы.
Земли фракийцев и оптиматов.
Понт Евксинский, омывающий Пафлагонию и берега Халдии.
Наконец, прихотливый рукав святого Георгия, озаренный заревом горящего Константинополя…
Единственная дверь, ведущая с террасы, наверное, еще в одну комнату, в ту самую, наверное, в которую хотел попасть Ганелон, оказалась запертой изнутри.
Но разве может даже самая крепкая дверь противостоять праведному гневу?'
XXI
'…и языческая картина, на которой изображалось, каким образом некогда божественный Юпитер пролил золотой дождь в греховное лоно Данаи, обманув несчастную.
Драпировка, нежная и золотистая, будто вечернее небо, когда его освещают последние солнечные лучи.
Алый густой ковер, мягко проминающийся под ногами.
Высокое стрельчатое, уходящее под самый потолок окно, за которым то гасло, то вновь разгоралось далекое зарево.
Камин, украшенный голубыми глазурованными изразцами.
В камине курился широкий глиняный горшок, отдавая запахом загадочных благовоний.
Ложная подруга!
Ганелон в гневе ударил кинжалом по глиняному горшку. Он рассыпался и из камина вырвалось, шипя, облако пара.
Ганелон отшатнулся.
Перивлепт.
Восхитительная.
Тонкая шелковая ночная рубашка на Амансульте неясно светилась. Она была так тонка, так прозрачна, что казалась сотканной из бесчисленных невидимых паутинок.
Зарычав, Ганелон, рванул рубашку, одновременно другой рукой валя вскрикнувшую Амансульту на низкое, устланное белыми льняными покрывалами ложе.
Шумно упала на пол и распахнулась старинная шкатулка, инкрустированная серебром и слоновой костью. Бесшумно, как капли ртути, покатились по алому ковру крупные, тревожно мерцающие жемчужины.
Амансульта не сопротивлялась.
Ее глаза не выражали отчаяния.
В ее глазах стояло безмерное изумление.
С безмерным изумлением она глядела Ганелону в лицо и он не понимал, почему она не кричит, не зовет на помощь, не сопротивляется,
«Где ты, Гай, там я, Гайя.»
С лихорадочным нетерпением он сдирал с Амансульты рубашку.
Знак!
Где знак?
Где ужасный ведьмин знак, отметка дьявола, темное странное пятно, похожее на отпечаток лягушечьей лапки?
Ганелон знал, он много раз слышал об этом от старой служанки Хильдегунды: дьявольское пятно должно прятаться под левой грудью Амансульты. Так говорила старая Хильдегунда, а ведь она, а не кто-то другой, купала маленькую Амансульту. Она не могла не увидеть и не запомнить знак столь явственный, знак столь очевидный.
Ганелон сорвал с Амансульты рубашку и волшебная нагота Амансульты ослепила его.
Он видел круглые груди. Они тяжело вздымались от дыхания. Темные сосцы как бы запеклись.
Но серебристая кожа Амансульты светилась.
Так светится сам по себе осенний накат в море, когда в воде цветут мириады мелких, почти неразличимых обычным глазом морских существ, так светятся на корабельных реях таинственные огни, которые во всех частях света зовут огнями святого Эльма. Так светятся жемчужины, которые долго касались живого теплого тела.
Свет Амансульты был притягателен и страшен, как отсветы ужасного пожара над городом городов.
Ведьмин знак!
Ганелон застонал от разочарования.
Он увидел темное пятно, действительно схожее очертаниями с лягушечьей лапки. Он знал об этом пятне, он много раз слышал о нем, но втайне, оказывается, он надеялся не найти его.
Но пятно было!
Левой рукой Ганелон заломил за спину Амансульты ее слабые, не оказывающие никакого сопротивления руки, а правой, узким кончиком милосердника, ткнул прямо в пятно.
Амансульта не вздрогнула.
Она лежала под Ганелоном, как ледяная статуя.
Ее глаза смотрели прямо на Ганелона и были как две звезды в морозную ночь.
Как две звезды, источающих презрение и брезгливость, с отчаянием подумал Ганелон. Так смотрят на некое насекомое, которое не может причинить тебе вред, но отвратительно тебе всей своей сущностью.
Двумя короткими движениями, не давая Амансульте опомниться и вырваться, Ганелон кончиком милосердника начертал святой крест на ее обнаженной левой груди.
Только теперь Амансульта застонала.
Он почти не видел ее.
Ее нагота ослепила Ганелона.
Уронив милосердник на алый ковер, на котором остались невидимыми упавшие на него капли крови, он всем своим тяжелым телом, вдруг ставшим горячим и потным, навалился на застонавшую Амансульту. Он не понимал, что он делает. Он был ослеплен сиянием ее тела. Пересохшими губами он упорно ловил ее сухие, ненавидящие, стремительно уклоняющиеся от него губы.
Ему пришлось дважды ударить Амансульту, только тогда ее губы оказались, наконец, под его губами.
Ужас переполнял Ганелона.
Он не нуждался ни в чем, он не нуждался ни в голосе, ни в едином движении Амансульты. Он просто проваливался в мрачную мертвую бездну, стонал и хрипел, и хотел проваливаться еще глубже – в самую тьму, в кромешный мрак, в ужасное ледяное молчание морозной ночи, не дающее никаких откликов, никаких отсветов или бликов, на самое дно тьмы и ужаса. Туда, откуда никто никогда не всплывает.
Ганелон рычал и хрипел.
Слезы лились из его глаз, теперь окутанных пеленой так, будто на голову ему накинули платок.
– За что ты яришься на сломанный тростник? – одними губами в отчаянии выдохнула Амансульта, когда, он, отхрипев, упал, наконец, щекой на ее