«Знаю, конечно…»
А этот Хорченко:
«Тогда скажи: куда он девался?»
И давай катить на меня. Ну, мол, будто я этот пистолет куда-то спрятал… А мне до того, что ли, было?.. А «Макаров» этот, скорее всего, был тогда и не у папы, а в сейфе, в «Горизонте». Папа наверняка его сдал перед поездкой, в самолет ведь с оружием испускают. Я так и говорил сначала. А Хорченко:
«Ты мне мозги не пудри. Я знаю, что у вас дома был тайник…»
И потом еще несколько раз меня из приемника таскали в милицию. Будто уже совсем обвиняемого:
«Где пистолет? Говори, если не хочешь в спецшколу!»
Они там даже не понимали, что мне все равно: хоть в спецшколу, хоть на тот свет… Один раз я не выдержал, как заору на этого Хорченко:
«Чего вы ко мне привязались! Лучше бы арестовали тех, кто отца убил!»
А он:
«Ты еще тут глотку драть будешь, сопляк! Последний раз спрашиваю: где пушка?»
Ну, я и выдал в ответ.
«Если, – говорю, – была бы у меня эта пушка, разве бы вы, гады, ходили живые? Вы – одна лавочка с бандитами…»
Он вскочил, замахнулся, а я в него плюнул…
Били Шурку профессионально. Так, чтобы не было следов. В маленькой комнате без окон. Двое ловких, коротко сопящих парней в пятнистых робах. От них пахло табаком и кирзовыми башмаками. Шурка так и не понял, чем били. Боль раскатывалась по внутренностям тугими резиновыми шарами. Распластанный на лежаке Шурка сперва дико вскрикивал, потом кашлял и мычал. И злорадно думал, что сейчас умрет и тогда уж этим гадам придется отвечать, не отвертятся. Тогда он еще не полностью избавился от наивности… А кроме того, сквозь боль проскакивали отрывочные мысли о пистолете. Мысли- проблески.
«Если бы у меня и правда была пушка…»
И потом, осенью, когда на краю кладбища нашел он среди мусора ту прямую латунную трубку, мысли были уже четкие…
Это случилось, когда он жил в интернате…
Нет, про трубку не надо. По крайней мере, сейчас не надо…
На кладбище он ходил часто. Интернат стоял от кладбища неподалеку (хоть в этом повезло). Шурка убегал и шел на мамину могилу. Потому что даже в самой беспросветной жизни должно быть у человека хоть что-то родное.
На могилу отца он не ходил – ее просто не было. Отца сожгли в крематории и засунули урну в стену, за серую каменную табличку. Лишь на это хватило денег у фирмы «Горизонт», которая стремительно разорялась. До крематория было километров двадцать, не доберешься. Да и что там делать перед глухой бетонной стеной с сотнями имен? А тут, на кладбище – кусты и скамейка рядом с могильным камнем. И рядом – никого…
Но сюда приходил уже не прежний Шурчик Полушкин. Не ласковый, веселый и слегка избалованный папин сын. Приходил замызганный пацаненок с острыми скулами, с твердым кубиком в легких и застывшей душой. Сидел под мокрыми увядшими листьями рябины. Думал. Не спешил. Куда было идти? Обратно в интернат?
…Нет, про интернат сейчас тоже не надо. Про эту серость и кислый запах в коридорах. Про таблетки и уколы, чтобы ночью вели себя тихо. (И тихо вели. Но гадко…) Про улыбчивые делегации, привозившие «сироткам» гуманитарную помощь – ее потом с визгом и руганью делили воспитательницы.
…А есть такое, о чем при Женьке и при Тине вообще не скажешь никогда. Об этой ночной возне в девчоночьих спальнях. Или о скользком, как червяк, восьмикласснике по прозвищу Гульфик – активисте и директорском прихлебателе. Как он, когда гасили свет, ужом лез в мальчишечьи постели. И слюнявыми губами в ухо: «Ах ты мой хорошенький. Дай-ка я попробую на твердость твой гвоздик…» И однажды попробовал Шуркин – стальной, отточенный, длиной в двенадцать сантиметров. Шурка в сентябре подобрал его на стройке и держал под подушкой.
Потому что насчет всех этих дел просветили Шурку еще в приемнике. И он понял: тут два пути. Или покориться, или быть готовым на все: на отчаянную драку, на боль, на кровь, на тюрьму. Даже на смерть…
Гульфика – воющего, с разодранной на боку кожей – утащили в медицинский кабинет. Дело замяли: директорша не хотела скандала, до милиции не дошло. Но Шурку, разумеется, били опять: сперва по щекам в директорском кабинете, потом в «комнате для трудных» – воспитатель Валерий Валерьевич, резиновым шнуром от скакалки. «Не дрыгайся, моя пташечка. Будешь орать – все узнают про случай с гвоздем. А тогда уж точно – спецшкола…»
Шурка не орал. Не потому, что боялся спецшколы. Просто колючий кубик в груди был как клапан. Да и к боли Шурка уже притерпелся: били везде – и в приемнике, и в милиции, и в интернате. Воспитатели и все эти «дежурные по режиму», и парни – те, кто постарше…
Он не хотел об этом, но все же не удержался, сказал сейчас ребятам:
– К битью привыкаешь… А к табаку привыкнуть не мог, бронхи болели от кашля… А труднее всего было знаете что? Не поверите… Не мог сперва ругаться, как другие. Потом научился. Без этого нельзя. Чтобы выжить, надо было казаться таким, как все.
– Казаться… или быть? – тихо спросил Платон. Судя по всему, он понимал больше других.
Шурка мотнул головой:
– «Быть» не получалось. Всегда было жалко маленьких. Им там хуже всех, в этом зверятнике… А еще… у меня же там была задача. Выжить, чтобы встретить того… Главного, кто послал автоматчиков.
– Значит… ты узнал, кто это был? – испуганно спросил Кустик.
– Господи! Да это все знали… Такой гад по фамилии Лудов. Он ездил на «мерседесе» с целой бандой охранников, заведовал ресторанами, рэкетирскими шайками и всякими торговыми домами. «Горизонт» отказался платить ему дань, ну и вот…
– А почему не арестовали-то?! – взвинтился Ник.
– Говорили: «Нет доказательств»… Зато друзей в милиции у него было сколько хочешь. Тот же Хорченко… Я уж потом догадался…
– И… что ты хотел с ним сделать? – словно через силу спросила Женька. Шурка глянул и отвел глаза.
– Не получилось? – шепотом сказал Платон.
Шурка покачал головой. Он понял, что пора остановиться.
– Я же говорил… Попал под машину. На дороге… А потом клиника. Врач по фамилии Гурский… Он, говорят, сделал чудо…
Шурка вдруг улыбнулся. И с облегчением, и с просьбой: «Давайте больше не будем обсуждать все это…» Гурский словно оказался рядом и повел рукой. И завеса из полупрозрачного стекла опять беззвучно опустилась между Шуркой и его прошлым. Он всхлипнул самый последний раз – виновато и запоздало.
– Вы… наверно, думаете: вот, появился тут такой, разревелся, как маленький…
Все немного помолчали.
– Глупенький… – вздохнула наконец Женька. Мама когда-то в точности так же говорила после долгих его слез. – Глупенький… Никто ничего такого не думает…
Платон сказал насупленно:
– И что же, что разревелся? Может, это и хорошо: от слез легче делается. Не зря их природа выдумала… Ты не бойся, мы все понимаем.
– Конечно, с нами такого не было, – рассудительно вставил Кустик. – Но тоже… Вот у Ника,