Кутырин неожиданно легко поднялся, положил свой фонарь на пол, отодвинул ящик и поднял то, что было спрятано под ним.
Я оцепенела. Все время разговора, а может, и то, что он меня ждал, он сидел и разглагольствовал, положив это под задницу.
— «Чаша из черного поделочного камня. — Издевательский голос звучал почти в полной темноте, свет бил по ногам. — Ножка также украшена поделочным камнем, ограненным, полупрозрачным. Возможно, использовалась как дароносица, Конец XVIII — начало XIX веков. Художественной ценности не представляет». Она никогда не выставлялась, но музей во время оно выпускал разные труды и каталоги. И они прямым ходом попадали к вам в библиотеку. Тогда ты и сложила, что есть что. Ценности не представляет, как же! Сначала я думал, что все твои заботы — завладеть истинным зеркалом. Но когда догадался, что ты хочешь его уничтожить, — все стало на свои места. И я понял, кто ты на самом деле.
Он повернул чашу ко мне, держа ее как щит.
— Кто забирал жизнь у людей одним только взглядом? Кого окружали змеи? Кого победили с помощью зеркала? А это все еще зеркало, несмотря ни на что!
Внутренняя поверхность чаши была гладко отполирована, казалось, во тьме она отливает серебром. Я засмеялась — своей победе и глупости человека. Они вечно все путают. То зеркало, которое ему необходимо, должно быть выпуклым, а это — вогнутое.
Ал-атырь.
Ловушка душ.
И туда, в самую середину, я направила луч своего фонаря. Гладкая поверхность чаши ярко высветилась, и брызнул сиянием в изножье доселе тусклый самоцвет. Жабий камень.
Кутырин попытался загородиться от меня чашей, и в зеркальном круге я все яснее видела свое отражение. Свое, а не этой отвратительной оболочки.
— Я знаю, кто ты! — как заклинание, выкрикнул Кутырин.
— Не знаешь, — сказала я.
И это было последнее, что сказано. Перед тем как выронить чашу, он тоже увидел. Но говорить уже не мог.
Я ненавижу, когда коверкают мое имя, а люди все время это делают. И все путают. Горгон с василисками, например. И вдобавок выдумали, что василиски не бывают женского пола. А как же их матери, царицы змей, родоначальницы?
Раньше, правда, они были умнее и знали о нас больше. И умели с нами бороться. Как тот старик из местных племен, что заточил меня в отвратительный человеческий облик и лишил силы. Ему это даром не прошло — я натравила на него одного глупого молодца. Но он, кроме того, что убил старика, еще и разбил последнее живое яйцо. А люди потом, как водится, все перепутали.
Они расправились с нами, с матерями, с Василисками, а потом предоставили вымирать нашим детям — ведь те были бесплодны.
Но теперь все изменится.
Я обрушила вход и выход из подземелья. А перед тем, обретя свой подлинный облик, отложила яйца. Того, что осталось от человека, и сброшенной мной шкурки хватит на то, чтоб напитать их соками до нужного времени. А сама выбралась наружу. Туда, где я могла до бесконечности плыть, нырять, свиваться кольцами — свободная и ничьим глазом не различимая.
Не знаю, существуют ли огненные змеи. Но мы, явившиеся в мир, когда он был полностью окутан снегом и льдом, — змеи снежные. Белые и пушистые. И в том, что зимы становятся все дольше и снега падает все больше — залог нашего возвращения. Я так долго искала истинное зеркало в этой огромной стране. Но ведь оно не одно, может, и я не одна.
Когда снег сойдет, придется снова нарастить сезонную шкурку. По счастью, носить ее придется недолго. Каждый год — все меньше. А потом придет пора, когда нам не станут мешать. И мы сможем быть сами собой на этих бесконечных равнинах, где морозную ночь освещает лишь снег.
Генри Лайон Олди
Страшный суд № 20
Бессмысленная, теплая печаль, Часы стучат, как уходящий поезд, Любите нас сегодня и сейчас, Не потому, что завтра будет поздно, А просто так. Сегодня и сейчас. Поезд тронулся.
Господи, это ведь сплошная банальность — отправление поезда! Перрон плывет за окном. Провожающие машут руками. Толстая мамаша бежит рядом с вагоном, давая дочке, уезжающей в Москву, финальные напутствия. Дочка, та еще фифа, трещит по мобильнику, кивая мамаше на манер китайского болванчика. Символическая сцена: материнские советы не слышны, стекло окна надежно защищает блудную дщерь от мудрости прожитых лет.
— Котик, я уже еду! Целую, котик, люблю, встреть меня с машиной…
На кой девчонке мудрость? Ей бы котика с машиной.
Народу мало. Часть купе пустует, в иных сидят по двое, по трое. Билеты дорогие? Не сезон? Здание вокзала уходит из поля зрения. Начинаются склоны, заваленные мусором, сортировки; снуют, плохо видимые в сумерках, бабы в оранжевых жилетах. Раскатились по путям круглыми апельсинчиками. Помнится, в юности я возил апельсины из Москвы. Там они были существенно дешевле. Э, нет, поправляю я себя, там они просто были. Оказавшись в столице моей родины, я затаривался апельсинами, бананами, «Майкопской» колбасой (одиннадцать рублей сорок пять копеек за килограмм), мороженой венгерской уткой, обернутой в целлофан, пластинками с Диззи Гиллеспи…
Нет уж. Теперь я вернусь налегке, обремененный лишь подписанным контрактом.
В моем купе уже шустрит попутчик — лысый подвижный коротышка. Не стесняясь чужих глаз, он раздевается до трусов — семейных, в горошек. Вешает костюм на плечики, пристраивает галстук — так, чтоб не помялось в дороге. И превращается в курортника — шорты до колен, гавайка навыпуск, тапочки- сланцы. Краем глаза слежу, как на столе объявляется бутылка коньяка, набор стопок в чехле, сыр, заранее порезанный ломтями, баночка маслин…
— По первой? — спрашивает лысый.
— Не рано ли? Только тронулись.
Лысый смеется, словно я отмочил бог весть какую шутку.
— Если тронулись, — булькает он, — тогда в самый раз.
На всякий случай улыбаюсь в ответ. В купе нас двое. Надеюсь, в Белгороде или Орле никто не подсядет. Меньше народу — больше кислороду. Еще одна шутка из тех, над которыми смеялись динозавры.
— Переодеваться будете? Я могу выйти.
— Спасибо, не надо. Я так, только туфли сниму.
— А я не умею так. — Лысый покаянно разводит пухлыми ручками. — Привык, знаете ли, с комфортом.
— Часто ездите?
— Ой, часто! Рафаил Модестович, к вашим услугам. Можно просто — Рафа.
— Сергей.
— Приступим, Сереженька?
— Пусть хоть билеты сперва проверят…
Отмахиваясь от моих возражений, он вскрывает коньяк, плещет в металлические стопки. Движения лысого быстры и уверенны. Наверное, полжизни провел на колесах. Такие умеют устроиться где угодно — в поезде, в провинциальной гостинице, за столиком ресторана в захолустье… Мир принадлежит им.
— В командировку? — спрашиваю я.
— Ага.
— Снабженец? Администратор?
— Адвокат. — Рафаил Модестович улыбается и добавляет со значением: — Ваш адвокат,