отыщет, хотя, вполне возможно, первыми до меня доберутся
Томас Лиготти
ВАСТАРИЕН
В глухой черноте сна вспыхнули и разгорелись два огонька, подобные свече в одиночной келье. Сияние их казалось неверным и неярким и не имело видимого источника. Тем не менее теперь он мог разглядеть встававшее за тенями: высокие здания с накрененными к земле крышами, широкие здания, фасады которых изгибались, повторяя очертания улиц, темные здания, чьи окна и двери болтались, словно криво повешенные картины. И хотя себя самого он в пейзаже не находил, знание подсказывало, куда завела его неверная дорога сна.
Искривленные под причудливыми углами дома множились, закрывая горизонт и утерянную перспективу, а он, со странным нежным чувством, узнавал каждый из них, вспоминал, какова там внутри и как звучит под ногами мостовая улицы, огибающей их массивные стены. Он вспоминал глубокие подвалы под ними — там обитали неведомые формы жизни, процветала тайная цивилизация гуляющего эха и поскрипывающих стен. Однако более пристальный взгляд обнаруживал не столь приятные вещи: лестницы заворачивали в темные тупики, забранные решеткой лифты привозили пассажиров не туда, куда надо, а тонкие лесенки уводили в лабиринт технических лазов и перепутанных проводов, заржавевших вентилей и безжизненных артерий замершего в оцепенении чудовищного тела.
А еще он знал, что каждый уголок этого уставшего от самого себя мира хранит память о сделанном там выборе — а выбор есть всегда, даже если сделан вслепую и без должного понимания последствий и предоставлявшихся возможностей. Вот, к примеру, перед посетителем открываются двери комнаты, жалкой и безвкусно обставленной неприметной мебелью, однако сами стены ее дышат отчаянным спокойствием (не это ли привлекло сюда посетителя?), а потом его зрение различает в мягких креслах неподвижно застывшие фигуры, фигуры, которые не двигаются и не говорят, а только внимательно смотрят; а увидев, что эти усталые манекены как раз и источают то самое спокойствие, что положено им словно некая привилегия, — так вот, каждый неминуемо задумается: уйти отсюда или остаться?
С трудом оторвавшись от замкнутого очарования подобных комнат, взгляд его заскользил по улицам явившегося во сне города. Он всматривался в небо поверх остроконечных крыш: там звезды мерцали подобно серебристой, горячей еще золе на каминных трубах и липли к чему-то темному и густому, нависающему над ними, накрывающему и скрадывающему черный горизонт по всем сторонам света. И ему показалось, что некоторые башни из самых высоких стремятся проткнуть шпилями проседающую черноту, вытягиваясь в ночь, словно стремятся во что бы то ни стало оторваться от распростершегося внизу мира. И в ярко освещенном окне под островерхой крышей самой высокой башни он высмотрел, как пляшут и дрыгаются размытые силуэты, извиваясь и приникая к стеклу, словно марионетки в театре теней, которые вдруг ожили и ввязались в оживленный безумный спор.
Теперь его взгляд скользил по спутанному узору улиц, словно бы на спине у ленивого ветерка. В темных окнах отражались огни фонарей и свет звезд, в горящих окнах среди тусклого света являлись взгляду полусонного путника некие странные сцены, о которых лучше было не думать и не вспоминать, чтобы не мучиться разгадкой их тайны. И он уходил все дальше и дальше в лабиринт проулков, пролетая над крохотными палисадниками и криво обвисшими воротами, скользя вдоль дорогой и крепкой стены, словно бы отгораживающей мир от пропасти, проплывая над мостами, что изгибались над черной журчащей водой каналов.
А на углу двух улиц — и то было место сверхъестественной тишины и прозрачности — он разглядел две фигуры, застывшие под ярким лучом фонаря, бережно подвешенного высоко в узорной стене. Фигуры отбрасывали тени, подобные столпам ненарушимой тьмы, и тени тянулись по бледной мостовой, а вместо лиц у них были потускневшие маски хитрецов и коварных обманщиков. И они пребывали в полной уверенности, что живут собственной жизнью, и даже не подозревали о притаившемся поблизости путнике, который желал лишь остаться в этом призрачном городе, и погрузиться в сны его обитателей, и навеки пребывать в заколдованном и погруженном в сновидческую муть месте.
А еще ему казалось, что уж теперь-то он никогда, ни за что не покинет этот город волшебных теней.
Виктор Кейрион проснулся от того, что у него беспорядочно подергивались руки и ноги — словно он пытался зацепиться за что-то во время мучительно долгого падения. Он некоторое время лежал, не раскрывая глаз, — хотел подольше удержать сладостное очарование ускользающего сновидения. В конце концов он сморгнул, потом сморгнул еще раз. Льющийся в незанавешенное окно лунный свет озарял его вытянутые руки и вцепившиеся в простыни пальцы. Разжав их — надо же, как схватился, какая глупость, если вдуматься… — он перекатился на спину. А потом на ощупь отыскал шнур выключателя. Над постелью загорелась одинокая лампочка, и ее свет обнаружил вокруг маленькую, скудно обставленную комнату.
Он приподнялся и потянулся к тумбочке из крашеного железа. Сквозь удаляющиеся растопыренные пальцы четко виднелась серая обложка книги и часть черных букв отпечатанного на ней названия: В, С, Р, Н. И вдруг он отдернул руку, так и не дотронувшись до книги, ибо волшебное опьянение увиденным во сне выветрилось, и ему стало страшно, что он навсегда упустил это чувство.
Выпутавшись из жестких одеял, он уселся на краю кровати, положив локти на колени, а подбородок — на сцепленные ладони. У него были бледные волосы и глаза, да и цвет лица казался скорее сероватым — такой цвет принимают некоторые облака и кожа людей, длительное время проведших в заточении. Единственное окно в комнате находилось всего в нескольких шагах от него, однако он избегал не то что подходить — даже смотреть в ту сторону. Он прекрасно знал, что увидит за ночным стеклом: высокие здания, широкие здания, темные здания, россыпь звезд и огней и снулых прохожих, бредущих по улицам.
Город за окном невероятно походил на место, где он побывал во сне — и которое теперь казалось невероятно далеким и недостижимым. Однако сходство это проявлялось лишь для его внутреннего зрения, когда он перебирал в уме воспоминания или мечтал, чуть прикрыв веки. Странно такое предположить в существе, для которого этот мир — а открытым глазам он представлялся голым и четким — был подобен заветному райскому уголку.
Теперь он стоял перед окном, а руки шарили в карманах тоненького халата. И тут заметил нечто, ранее ускользавшее от взгляда, некое важнейшее свойство, отсутствовавшее у звезд наверху и улиц внизу, некую неземную субстанцию, необходимую для спасения тех и других. Он прислушался к отзвукам — в комнате умирало слово «неземная». В этом месте и в этот час парадоксальное неприсутствие, недостающее качество проявилось для него: то была часть, элемент сна.
Ибо Виктор Кейрион принадлежал к тому несчастливому и гонимому меньшинству, что полагает единственной ценностью этого мира его случайную и редко проявляющуюся способность намекать на мир иной. Тем не менее город, на который он смотрел из высокого окна, являлся прежде всего просвечивающим призраком того другого города, и его улицы простирались внизу темным скелетом разъятого вскрытием сна. И хотя временами город казался подлинным, в редкие моменты, когда это представлялось даром, вознаграждением за свершение — полностью подменить собой подлинный он не мог. Да и как он мог соперничать с ширящейся нездешностью Вастариена, в котором каждая тень напоминала о тысячах других теней и каждый звук рассыпался тысячами отзвуков эха, а каждое слово знаменовало другое слово. Никакой ужас и никакая радость не шли в сравнение с обморочно глубокими ощущениями той дальней реальности, в