Жизнь ведет на разные лады свою дразнящую игру. Зачем желать? Зачем надеяться? Куда стремиться?
Терцаккорд C-dur (fortissimo)[21]
В диком, бешеном веселье пляшем мы над раскрытыми могилами? Так будем же ликовать! Те, что спят здесь, не услышат нас. Веселее, веселее! Танцы, клики — это шествует дьявол с трубами и литаврами.
Аккорды C-moll (fortissimo друг за другом)
Знаете вы его? Знаете вы его? Смотрите, он впивается мне в сердце раскаленными когтями! Он принимает диковинные личины то волшебного стрелка, то концертмейстера, то буквоеда, то ricco mercante[22]. Он роняет на струны щипцы, чтобы помешать мне играть! Крейслер, Крейслер! Возьми себя в руки! Смотри, вон притаилось бледное привидение с горящими красными глазами, из разорванного плаща оно тянет к тебе когтистые костлявые руки, на его голом черепе покачивается соломенный венец. Это — безумие! Храбро держись, Иоганнес! Нелепая, нелепая игра в жизнь! Зачем завлекаешь ты меня в свой круг? Разве не могу я убежать от тебя? Разве нет во вселенной такой пылинки, где бы, превратившись в комара, мог я спастись от тебя, зловещий, мучительный дух? Оставь меня! Я буду послушен! Я поверю, что дьявол — хорошо воспитанный galantuomo — honny soit qui mal y pense[23]. Я прокляну музыку, пение, буду лизать тебе ноги, как пьяный Калибан[24], - только избавь меня от пытки! О нечестивец, ты растоптал все мои цветы! В ужасающей пустыне не зеленеет ни травинки — повсюду смерть, смерть, смерть!..
Тут затрещал вспыхнувший огонек: Верный Друг, желая прервать импровизацию Крейслера, быстро вынул химическое огниво и зажег обе свечи. Он знал, что Крейслер дошел до той точки, с которой он обычно низвергался в бездну беспросветного отчаяния. В этот миг хозяйская дочь внесла дымящийся чай. Крейслер вскочил с места.
— Что это ты играл? — спросил Недовольный. — Признаться, благопристойное Allegro Гайдна куда приятнее этой дикой какофонии.
— Все-таки это было неплохо, — вмешался Равнодушный.
— Но очень мрачно, слишком мрачно, — заговорил Веселый. — Нашу сегодняшнюю встречу необходимо оживить чем-нибудь игривым и веселым.
Члены клуба постарались последовать совету Веселого, но жуткие аккорды Крейслера, его ужасные слова все еще носились в воздухе, как далекое глухое эхо, и поддерживали навеянное ими напряженное настроение. Недовольный действительно был очень недоволен вечером, испорченным, как он выразился, глупой импровизацией Крейслера, и ушел вместе с Рассудительным. За ними последовал Веселый. Остались только Энтузиаст и Верный Друг (оба они, как здесь ясно дается понять, представляют собою одно лицо). Скрестив руки, Крейслер молча сидел на диване.
— Не понимаю, что с тобой сегодня, Крейслер, — сказал Верный Друг. — Ты очень возбужден и, против обыкновения, без капли юмора.
— Ах, друг мой, — ответил Крейслер. — Мрачная туча нависла над моей жизнью. Не думаешь ли ты, что бедной, невинной мелодии, не нашедшей себе на земле никакого-никакого места, должно быть дозволено свободно, безмятежно умчаться в небесное пространство? Я бы тотчас улетел в это окно на своем китайском халате, как на плаще Мефистофеля.
— В виде безмятежной мелодии? — улыбаясь, перебил Верный Друг.
— Или, если хочешь, в виде basso ostinato[25], - возразил Крейслер. Но каким-то образом я вот-вот должен исчезнуть.
И то, что он сказал, вскоре исполнилось.
4. Сведения об одном образованном молодом человеке[26]
Сердце умиляется, когда видишь, как широко распространяется у нас культура! Даже среди классов, которым до сих пор было недоступно высшее образование, появляются таланты и достигают пышного расцвета. В доме тайного советника Р. я познакомился с одним молодым человеком, соединявшим в себе выдающиеся способности с любезностью и добродушием. Когда я однажды случайно упомянул при нем о постоянной моей переписке с моим другом Чарльзом Эвсоном из Филадельфии, молодой человек с полным доверием передал мне незапечатанное письмо к своей подруге с просьбой переслать его по адресу. Письмо отослано. Но разве не должен был я, любезный юноша, переписать и сохранить его как свидетельство твоей высокой мудрости, добродетели и подлинной любви к искусству? Не могу утаить, что редкостный молодой человек по своему рождению и изначальному занятию, собственно говоря, не что иное, как обезьяна, выучившаяся говорить, читать, писать, музицировать и т. д. в доме тайного советника. Короче говоря, этот юноша достиг такой высокой культуры, благодаря своему знанию искусств и наук, а также приятному обращению приобрел множество друзей и охотно был принят в просвещенном обществе. Ничто не выдает его необычайного происхождения, за исключением нескольких мелочей: например, на thes dansants[27], танцуя английский галоп, он иногда делает немного странные прыжки; слыша, как щелкают орехи, не может подавить некоторого внутреннего волнения, а также (но это, быть может, приписывает ему людская зависть, преследующая всех гениев) он хоть и носит перчатки, но, целуя дамам руки, немножко их царапает. Те маленькие шалости, которые он вытворял в юные годы, — например, ловко срывал шляпы с входивших гостей и прятался за бочонком с сахаром, — обратились теперь в остроумные bonmots[28], которым громко и восторженно аплодируют. Привожу достопримечательное письмо, характеризующее прекрасные душевные качества и превосходное образование обезьяны Мило.
С ужасом вспоминаю я те горестные времена, любимая подруга, когда нежнейшие чувства моего сердца я выражал только нечленораздельными звуками, непонятными цивилизованному существу. Как мог резкий, плаксивый звук «э, э», какой я издавал тогда, хотя и поощряемый нежными взглядами, сколько- нибудь выразить глубокую, искреннюю нежность, жившую в моей мужественной волосатой груди? И даже ласки мои — ты, маленькая, прелестная подруга, выносила их с молчаливой покорностью — были так неловки, что теперь, когда я в этом отношении могу сравняться с лучшими primo amoroso[29] и умею целовать ручки а la Duport[30], заставили бы меня краснеть, если бы этому не мешал свойственный мне несколько темноватый цвет лица. Несмотря на приятное чувство глубокого внутреннего удовлетворения, порожденное образованием, каковое я получил от людей, бывают минуты, когда я очень сильно тоскую, хоть и знаю, что подобные припадки в корне противоречат благовоспитанности, привитой нам культурой, и являются пережитком того дикого состояния, которое удерживало меня среди существ, ныне бесконечно мною презираемых. Тогда я бываю настолько глуп, что вспоминаю о наших несчастных сородичах, которые до сих пор прыгают по деревьям в густом девственном лесу, питаются сырыми плодами, не приправленными поварским искусством, а по вечерам преимущественно поют гимны, коих каждый звук фальшив, а о каком-нибудь счете — даже о вновь изобретенном на 7/8 или 13/14[31] — нет и речи. Об этих несчастных, по правде говоря, теперь мне совершенно чуждых существах я иногда вспоминаю и готов проникнуться глубоким состраданием к ним. Особенно часто приходит мне на ум мой старый дядюшка (сколько помню, с материнской стороны). Он воспитал нас на свой дурацкий манер и применял все мыслимые способы, чтобы держать нас вдалеке от людей. Это был серьезный мужчина, ни разу не пожелавший надеть сапог. Мне до сих пор слышится его предостерегающий, испуганный крик, когда я с вожделением взглянул на красивые, новенькие ботфорты: хитрый охотник поставил их под деревом, где в ту минуту я с большим аппетитом грыз кокосовый орех. Еще не скрылся из виду удалявшийся охотник, на ком прекрасно сидели ботфорты, в точности похожие на те, что стояли под деревом. Благодаря этим начищенным ботфортам человек вырос в моих глазах во что-то внушительное, грандиозное, — нет, я не выдержал искушения! Всем моим существом