образом быть спасенной Христом и участвовать в деле спасения Им мира. Сходные мысли можно найти у преп. Максима Исповедника, называвшего душу верных"матерью–девой", рождающей Христа[284]. Особенность мысли матери Марии заключается в том, что она связала рождение душой Христа (т. е. явление человеком Христа в его жизни) с"усыновлением"всей плоти Христовой, что подразумевает для нее"усыновление"каждого образа Божьего. Однако, уже в III веке свт. Мефодий Патарский в"Пире десяти дев"(переведенном на русский еще до революции и, несомненно, известном матери Марии), ссылаясь на ап. Павла (см. Гал. 4, 19), говорил, что христианин (независимо от пола) должен стать не только"помощником и невестою Слова", но и Церковью и матерью,"рождая и сам уверовавших через него во Христа, доколе в них не родился, изобразившись, Христос"[285].
Если Н. Бердяев, следуя Вл. Соловьеву, связывает восстановление девства души с платонической любовью мужчины и женщины, то
Вместе с тем, учение Соловьева тесно связано с понятием андрогина. Мужчина и его женское alter ego взаимно дополняют друг друга не только в реальном, но и в идеальном смысле. Любовь мужчины к женщине позволяет ему участвовать в любви Христа к Церкви и наоборот. По мысли Соловьева, мужчина может восстановить образ Божий в объекте своей любви и в самом себе [287].
Следует отметить, что даже при такой идеализации возлюбленной, она представляет собой только тварь, хоть и универсальную – Софию. Вместо того, чтобы утверждать ближнего в Боге, эта любовь утверждает возлюбленную в"Софии", которая остается тварью, к тому же вымышленной. Любящий же оказывается образом Самого Богочеловека – Христа. Здесь остается некая асимметрия, не разрешенная до конца ни Вл. Соловьевым, ни Н. Бердяевым с его идеей юноши–девы. Так незаметно гордыня (мужская гордыня) прокрадывается в межчеловеческие отношения, и оппозиция мужского и женского не преодолевается. На путях Вл. Соловьева и А. Блока истинного общения в любви с другим не получается. Эти отношения остаются трагичными, поскольку не избавляют нас до конца ни от похоти, ни от гордыни.
В своей жизни и творчестве мать Мария предложила иное разрешение этой проблемы. Речь идет о возможности истинной любви, которую она называет"вершиной человеческого творчества"[288]. В собственном опыте любви к ближнему мать Мария заметила, что эта любовь предполагает две ступени. С одной стороны, мы должны почитать образ Божий в каждом нашем брате. Мы встречаемся"не с плотью и кровью, а… с самой воплощенной иконой Бога в мире"[289]. Когда мы встречаем ближнего таким образом, нам открывается и другая тайна,"которая требует… самой напряженной борьбы, самого большого аскетического восхождения", ибо наряду с видением образа Божия в ближнем, мы можем увидеть"как этот образ Божий затуманен, искажен, исковеркан злой силой"[290]. Если человек увидит сердце человеческое, где дьявол ведет непрестанную борьбу с Богом (идея Достоевского),"он захочет во имя образа Божьего, затемненного дьяволом, во имя пронзившей его сердце любви к этому образу Божьему, начать борьбу с дьяволом, стать оружием Божиим в этом страшном и попаляющем деле. Он это сможет, если все его упование будет на Бога, а не на себя"[291].
Вероятно, на формирование этих идей повлиял образ Сони из"Преступления и наказания", отдавшей себя на борьбу за Раскольникова. В конце романа Соня воспринимается каторжниками как"мать нежная и болезная"[292]. Не меньшее влияние на мать Марию мог оказать и Ибсен, популярный в среде русской интеллигенции на рубеже веков и прежде всего образы Агнес из"Бранда"и Сольвейг. Агнес дополнительна по отношению к своему мужу, который мыслит себя как воин Христов; пока ее муж бьется с силами мрака, она, пассивно, страдательно разделяя его крест, согревает его"даром нежности и света"[293]. Но Агнес еще не является целостной личностью, ее отношения с Брандом трагичны, как и сама личность Бранда, в котором до конца не изжита духовная гордыня, от чего не спасает его и Агнес. В"Пер Гюнте"мы встречаем иной образ: Сольвейг сама осуществляет подвиг несения креста отречения от мира и любви к Перу, подлинное лицо которого она прозревала силою христианской любви. Сам Пер Гюнт (всю жизнь пытавшийся стать самим собой, но так и не обретший себя) в конце пьесы возвращается к ней как блудный сын и обретает в ее лице духовную мать, ходатайствующую пред Богом Отцом о его спасении:
…Я мать,
А кто отец? Не тот ли, кто прощает
По просьбе матери?"[294]
— финал пятого действия. Сольвейг вырывает Пера из рук погибели. У матери Марии мы видим в чем?то сходное представление о духовном материнстве, направленное, впрочем, уже не на одного возлюбленного, а на каждого"блудного сына", причем не только на того, кто прибегал к ее помощи, но и на тех несчастных, кто уже не способен бороться за себя, кого она отыскивает сама. Здесь – продолжение интуиции Достоевского и важный шаг в направлении церковной традиции по сравнению с Ибсеном. Духовная мать (как образ Церкви и Богоматери) способствует усыновлению людей Богу во Христе.
Так, согласно мысли матери Марии, осуществляется христианская любовь, в которой человеческая душа, рождая в себе Христа, спасается Им и участвует в деле спасения своих ближних,"подражая"Христу и Божией Матери. Наша задача – не восстановить утраченный андрогинизм, но исполнить две заповеди любви. В контексте учения о Божией Матери (которое есть не что иное, как мистическое богословие Православной Церкви), мать Мария замечает, что две заповеди любви подразумевают две задачи – "родить"Христа и способствовать рождению Христа в нашем ближнем:"Рождая Христа в себе, человеческая душа этим самым усыновляет себе все Тело Христово, все Богочеловечество и каждого человека в отдельности"[295].
Именно в этом контексте мать Мария обращается к символам Креста и Меча. Крест соответствует умиранию для мира – всецелой отдаче себя Богу, несение своего креста – это исполнение заповеди любви к Богу. Но есть и заповедь любви к ближнему. Говоря о ней, мать Мария выдвинула идею"подражания Богоматери". Она имеет в виду, в первую очередь, стояние Богородицы у Креста Христова. Но повествование в Евангелии от Иоанна мать Мария соединяет с описанием Голгофы в синоптических Евангелиях:"Даже и на Голгофе было… три креста, – крест Богочеловека и кресты двух разбойников"[296].
Соединяя два образа Голгофы, мать Мария пишет о том, что душа, рождающая в себе Христа (уподобляющаяся Богоматери) пронзается не только Его крестом–мечом, но и крестами–мечами тех, с кем (и за кого) Он принимает распятие. Ибо"два последние креста как бы символы всех человеческих крестов"[297].
Из этого делается главный богословский вывод: в ее рождении новой жизни душа"должна знать тайну креста, становящегося мечом. В первую очередь, Голгофский крест Сына Человеческого должен мечом пронзить каждую христианскую душу… Кроме того, она должна принять (в себя) и мечи крестов своих братьев"[298].
Обратимся снова к стихотворению Вл. Соловьева, которое, по–видимому, явилось отправным для матери Марии в ее размышлениях над таинством единства креста и меча:"Полно любовью Божье лоно, / Оно зовет нас всех равно, / Но перед пастию дракона / Ты понял: крест и меч – одно"[299]. Это стихотворение – "Дракон. Зигфриду" – было адресовано немецкому кайзеру Вильгельму II, который вместе с главами других европейских держав послал войска на усмирение ихэтуаньского ("боксерского") национально–освободительного восстания в Китае (1900 г.), имевшего религиозную окраску[300]. Вл. Соловьев принял совместное действие европейских держав за признак объединения христианского мира в борьбе с миром языческим ("желтой опасностью"). В"Трех разговорах"он выступил против толстовской"ереси пацифизма"