Вошел последний к нему.
Если леди Эвелина закончила свой разговор с де Лэси вполне довольная, то чувства самого коннетабля достигли более высоких степеней восторга, чем он привык испытывать или выражать; и восторг этот еще возрос, когда лекари, лечившие его племянника, явились с подробным отчетом о его болезни и заверениями в очень скором выздоровлении.
Коннетабль приказал раздать милостыню беднякам и пожертвования монастырям; велел, чтобы служили мессы и возжигали свечи. Он посетил архиепископа и получил от него полное одобрение своим действиям, а также обещание сократить пребывание в Святой Земле до трех лет, считая со дня отправления из Англии и включая время, какое потребует обратный путь на родину. Одержав верх в самом главном, архиепископ счел за благо в остальном пойти на уступки человеку столь высокого ранга, как коннетабль, чье доброе отношение к походу было, пожалуй, не менее важно для успеха, чем личное его присутствие.
Словом, коннетабль возвратился в свой шатер весьма довольный удачным разрешением его затруднений, которые еще утром казались почти непреодолимыми. Когда его приближенные собрались, чтобы помочь ему раздеться (ибо у феодальных лордов, в подражание суверенным монархам, были свои levees и couchees[23]), он раздавал им награды и при этом шутил и смеялся веселее, чем они когда-либо слышали.
— Тебе, — обратился он к менестрелю Видалю, который в новой богатой одежде почтительно стоял среди прочих слуг, — я сейчас не дам ничего; но оставайся подле меня, пока я не засну, и утром я награжу твою музыку и пение, насколько они мне понравятся.
— Милорд, — сказал Видаль, — я и так уже награжден и честью, и нарядом, более подобающим менестрелю короля, чем моей скромной особе; но дайте мне тему, и я приложу все старания — не из алчного ожидания щедрот, но из благодарности за уже полученные.
— Благодарю и я тебя, приятель, — сказал коннетабль. — Гуарайн, — добавил он, обратившись к своему оруженосцу, — выставь стражу, а сам останься здесь! Ложись на медвежью шкуру и спи, а если хочешь, послушай менестреля. Ты ведь, кажется, знаток их искусства.
В те тревожные времена в шатре каждого барона обычно спал кто-то из верных слуг, чтобы в случае опасности тот не остался без защиты. Гуарайн вынул меч из ножен и лег, держа его в руке, чтобы при малейшей тревоге вскочить вооруженным. Его темные глаза, в которых сон боролся с желанием послушать певца, были устремлены на Видаля; отражая свет серебряного светильника, они блестели, точно глаза дракона или василиска.
Взяв несколько вступительных аккордов на своей лютне, менестрель попросил коннетабля назвать тему, а он постарается показать свое искусство.
— Верность женщины, — ответил Хьюго де Лэси, опуская голову на подушку.
Сыграв краткую прелюдию, менестрель спел следующую песню:
— Что это, негодяй! — крикнул коннетабль, приподнявшись и опираясь на локоть. — От какого пьяного рифмача перенял ты эту дурацкую песню?
— От старого, оборванного и угрюмого приятеля моего по имени Опыт, — отвечал Видаль. — Дай Бог, чтобы он не взял в обучение вашу светлость или другого достойного человека!
— Да ну тебя! — сказал коннетабль. — Ты, как я вижу, из тех умников, которые много о себе мнят потому лишь, что умеют обратить в шутку предметы, перед которыми истинные мудрецы благоговеют: честь мужчины и верность женщины. Ты зовешься менестрелем, так неужели у тебя нет песни о женской верности?
— Их было у меня много, милорд, только я не пою их с тех пор, как оставил ремесло шута, которое тоже является частью Веселой Науки. Впрочем, если угодно вашей светлости, я могу спеть на эту тему одну хорошо известную лэ.
Де Лэси жестом выразил согласие и снова лег, пытаясь задремать. А Видаль запел одну из многочисленных и крайне длинных песен об истинном образе верности — прекрасной Изольде; о верной любви, какую она питала и сохранила среди множества опасностей и препятствий к своему возлюбленному доблестному Тристану в ущерб тому, кого любила меньше — своему супругу, незадачливому Марку, королю Корнуэльса, которому, как известно, Тристан доводился племянником.
Не та это была песнь о любви и верности, какую выбрал бы де Лэси; но нечто похожее на стыд не позволило ему прервать ее; быть может, он не хотел поддаться неприятному чувству, какое вызывала у него песнь, или даже признаться в нем. Вскоре он заснул или притворился, что спит; музыкант еще продолжал некоторое время свое монотонное пение, но потом и его начала одолевать дремота; слова песни и звуки, еще издаваемые лютней, стали отрывочными. Затем звуки умолкли совсем, и менестрель, казалось, погрузился в глубокий сон: голова его свесилась на грудь, одна рука опустилась вдоль тела, другая лежала на лютне.
Однако сон его был недолог; а когда он пробудился и оглянулся вокруг, разглядывая при свете ночника все, что находилось в шатре, на плечо ему опустилась тяжелая рука, и голос бдительного Филиппа Гуарайна прошептал ему на ухо:
— Твоя служба на эту ночь окончена. Ступай к себе, и притом как можно тише.
Менестрель, не отвечая, завернулся в плащ и вышел, все же несколько обиженный столь бесцеремонным прощанием.
Глава XXI
Ну, это королевы Маб проказы![24]
Предметы, занимавшие наши мысли в течение дня, обычно являются нам и во сне, когда наше воображение, не сдерживаемое рассудком, сплетает из обрывочных мыслей собственные фантастические