Уже много месяцев я не смотрела на свое тело; и у меня были на то основания. Тень, что я видела в покоробленном зеркале, принадлежала не мне, а какой-то незнакомой женщине. От меня осталась лишь половина, груди обвисли, сморщились и уж более не напоминали два пышных полушария из белой плоти. Я была такой худой, что кожа, казалось, просвечивала: ключицы, ребра, тазовые кости выпирали наружу. Даже мои волосы, когда-то живого, насыщенного цвета, потускнели.
Тогда я подошла поближе, чтобы рассмотреть свое лицо: под глазами залегли тени, между бровей образовалась хмурая морщина. Я поежилась, но не от холода. Нет, я вспомнила о той девушке, что Эдуард покинул два года назад. Вспомнила о его нежных руках, обнимающих меня за талию, о теплых губах, касающихся моей шеи. И закрыла глаза.
Уже много дней он пребывал в плохом настроении. Он работал над полотном, где были изображены три сидящие за столом женщины, и ему никак не удавалось ухватить суть. Я позировала для картины и молча смотрела, как он пыхтит и морщится, швыряет палитру, в отчаянии запускает руки в волосы и ругается.
— Давай прогуляемся, — с трудом разогнувшись, предложила я; мне было тяжело сидеть в одном положении, но признаваться не хотелось.
— Не хочу я гулять.
— Эдуард, пока ты в таком настроении, у тебя ничего не получится. Двадцать минут на свежем воздухе тебе не повредят. Пошли! — Я взяла пальто, обмотала шею шарфом и остановилась на пороге.
— Не люблю, когда меня отрывают от работы, — проворчал он, надевая пальто.
Даже если он был не в духе, меня это не слишком трогало. Я уже успела привыкнуть к нему. Когда работа у Эдуарда шла хорошо, он был самым чудесным мужчиной на свете: жизнерадостным, готовым во всем видеть красоту. Но когда что-то не ладилось, черная туча нависала над нашим домом. В первые месяцы нашей совместной жизни я винила себя за то, что не способна его развеселить. Но чем больше прислушивалась к разговорам других художников в кафе «Ля руш» или в барах Латинского квартала, тем яснее начинала понимать, что всем им свойственны перепады настроений: подъем, если картина успешно завершена или продана; спад, если работа не клеилась или подверглась острой критике. Такая смена настроений подобна прохождению атмосферного фронта, следовало или переждать ее, или приспособиться к ней.
Но я ведь тоже не была святой.
Эдуард ворчал всю дорогу до улицы Суффло. И вообще его все раздражало. Он не понимал, чего ради мы должны куда-то идти. Он не понимал, почему я не хочу оставить его в покое. Я терялась в догадках. Не знала, что его так гнетет. Ну да, Вебер и Пурманн уже были нарасхват у галеристов возле Пале-Рояля, им даже предлагали организовать персональные выставки. Ходили слухи, что месье Матисс предпочитает их работы картинам Эдуарда. Но когда я пыталась убедить его, что дело не в этом, он только отмахивался от меня, как от надоедливой мухи. Пока мы шли к набережной, он разражался желчными тирадами, и наконец мое терпение лопнуло.
— Прекрасно! — фыркнула я, выдернув руку из-под его локтя. — Я невежественная продавщица. Где уж мне понять все трудности жизни художника! Я ведь только и нужна, чтобы стирать твое белье, часами сидеть в неудобной позе, пока ты возишься с угольными карандашами, и собирать вместо тебя деньги у людей, чтобы тебя, не дай бог, не сочли мелочным. Вот и хорошо, Эдуард, оставляю все эти радости тебе. Быть может, мое отсутствие принесет тебе наконец желанный покой. — И я пошла быстрым шагом вдоль берега Сены.
Он нагнал меня буквально через несколько минут.
— Прости меня, — сказал он и, увидев, что я не желаю с ним разговаривать, добавил: — Софи, не будь такой злюкой. У меня просто сегодня дурное настроение.
— Но ты не должен из-за этого портить его мне. Я только пытаюсь тебе помочь.
— Знаю. Будет тебе, остынь. Ну пожалуйста. Остынь и погуляй со своим неблагодарным