Теперь они сидели на берегу и вкушали яств: Артём, двое красноармейцев, лагерники…
Артём сидел к Эйхманису ближе всех.
Красноармейцы благоразумно держались поодаль и время от времени недовольно поглядывали на Артёма: тот за прошлый день освоился окончательно. Замечая непорядок на скатерти, Артём щедро нарезал то колбасы, то зелени. Его самоуправство красноармейцам не нравилось, и нож в руке Артёма – тоже. Но одёрнуть лагерника, когда тот самим начлагеря усажен обедать, было неуместно.
Эйхманис время от времени кивал ему на пустые стаканы, и тогда Артём разливал водку – себе и Фёдору Ивановичу. Остальные то ли сразу отказались, то ли им и не предлагали.
Курез-шах и Кабир-шах вообще не решались сидеть у самобраного стола в присутствии начлагеря – и то неловко присаживались на корточки, то, при малейшем движении Эйхманиса, вставали.
Даже когда он начинал говорить – поднимались, словно и представить себе не могли, что такого большого начальника можно слушать сидя.
Эйхманис это видел краем глаза и, похоже, веселился, но вида не подавал.
Щелкачов и другой молодой лагерник тоже постарались присесть так, чтоб и Эйхманису не загораживать вид на воду, и красноармейцев своей близостью к начальству не раздражать.
Время от времени Артём на правах непонятно кого брал со скатерти кусок колбасы, огурец, ломоть хлеба – и передавал кое-что Мите.
Митя делился с товарищем, и они очень медленно, молча жевали.
К алкоголю Артём был устойчив; если его и пьянило что-то – так это восхитительная бредовость самой ситуации.
Ужасно хотелось, чтоб это увидели все. И Артём мысленно перечислял, кто эти все: Афанасьев… Бурцев… Сивцев… казак Лажечников, если он не помер… Мезерницкий… Моисей Соломонович… чеченцы и блатные… Граков, конечно. Кучерава и Крапин… доктор Али! И эта сука Галина тоже…
Почему-то не хотелось, чтобы свидетелями происходящего стали Осип и Борис Лукьянович, – но Артём не стал размышлять на эту тему и просто мысленно удалил названных из числа свидетелей пиршества.
Под вопросом оставался также Василий Петрович, и Артём в своих блаженных размышлениях то сажал его напротив, то убирал прочь.
Пожалуй, впервые за всё время своего срока Артём был по-настоящему счастлив. И это солнце ещё, прямо в глаза. И весь пропах копчёной колбасой – ею он, стараясь не отдавать себе в этом отчёт, не спешил угощать Щелкачова и лакомился сам, млея от натурального наслаждения.
Красноармейцам, кроме всего прочего, тоже, видимо, хотелось колбасы – но не будешь же пред Эйхманисом ходить туда-сюда и побирушничать со скатерти: взяли себе по яичку и рыбине – и будьте довольны, товарищи бойцы.
Сам Эйхманис ел мало, водку закусывал то укропом, то петрушкой – и, щурясь на солнце, говорил:
– Монастырь: 509 трёхаршинных сажен по кругу, высота девять метров, ширина – шесть. Восемь башен. Твердь!.. Монах-зодчий сделал каменные ниши в городской стене и внутри башен: сначала их хотели приспособить под погреба для пороха и снарядов, но раздумали и сделали по-другому. Эти ниши предназначались узникам! Ниша: два аршина в длину и три в ширину. Каменная скамейка – и всё. Спать – полусогнутым! Окошко – три рамы и две решётки. Вечный полумрак. Ещё и цепью к стене… Дарственные манифесты на соловецких сидельцев не распространялись: никаких амнистий!.. Переписка с родными была запрещена! Сроки были такие – “навечно”, “впредь до исправления” и “до кончины живота его никуда и неисходно”. А? Никуда и неисходно!
Эйхманис дожевал петрушку вместе со стебельком и цыкнул зубом.
– А ещё земляные тюрьмы! – негромко и внятно говорил он, обращаясь к Артёму, хотя Артём чувствовал, что Митя Щелкачов, сидящий позади него, тоже слушает изо всех сил. – Знаешь, как они выглядели? Потолок – это пол крыльца. В потолке щель – для подачи еды. Расстригу Ивана Буяновского посадили в 1722 году – Пётр посадил, – а в 1751-м он всё ещё сидел! Под себя ходил тридцать лет! Крысы отъели ухо! Караульщик пожалел, передал Буяновскому палку – отбиваться от крыс, – так караульщика били плетьми!.. Земляная тюрьма, огромная, как тогда писали: “престрашная, вовсе глухая”, – имелась в северо-запад-ном углу под Корожанской башней. Под выходным крыльцом Успенской церкви – Салтыкова тюрьма. Ещё одна яма в земле – в Головленковской башне, у Архангельских ворот. Келарская тюрьма – под келарской службой. Преображенская – под Преображенским собором… Кормили как? Вода, хлеб, изредка щи и квас. Настаивали при этом: “Рыбы не давать никогда!”
Артём посмотрел на скатерть и на всякий случай взял рыбий хвост, присосался к нему, уважительно косясь на Эйхманиса.
– Знаешь, что дальше было? – говорил Эйхманис. – Синод запретил земляные тюрьмы – жестоко! А соловецкие монахи не
