подсказал себе Артём.
Владычка заселился на место умершего ночью лагерника.
Несколько человек подошли к нему за благословеньем, он всех жалел и гладил по головам.
Артём, свесившись с нар, ненавязчиво наблюдал за этим и боролся с тихим желанием спуститься вниз и тоже погреться под веснушчатой владычкиной рукой.
Слышались слова: “…не будем сожалеть…”, “…ноги их бегут ко злу, и они спешат на пролитие невинной крови…”, “…они на злое выросли, а на доброе – младенцы, а вы будьте наоборот…”, “…воскрес Господь – и вся подлость и низость мирская обречены на смерть…”, “…всесильная Десница…”, “…мы недостойны мук Христа, но…”
“…Недостойны, но… недостойны, но…” – повторял Артём.
Словами владычки будто бы наполнилось всё помещение. Они шелестели, как опадающая листва. С порывом сквозняка слова взлетали под своды и снова тихо кружили. Всякое слово можно было поймать на ладонь. Если слово попадало в луч света, видна была его тончайшая, в голубых прожилках, плоть.
Василий Петрович терпеливо дожидался, когда кончатся ходоки. Батюшка остался один, и Василий Петрович негромко спросил, что ж такое завело его на Секирку.
– Мне сообщили, – всё так же добродушно и с готовностью ответил владычка, – что я подговаривал Мезерницкого убить Эйхманиса. И протестам моим не вняли. Разве я могу подговаривать человека поместить свою душу в геенну огненную?
На любопытный разговор и Артём спрыгнул вниз.
– И ты здесь, милый? – вскинув на него взгляд, сказал батюшка Иоанн. – Я-то думал, твоё лёгкое сердце – как твой незримый рулевой, знающий о том, что попеченье его у Вышнего, – проведёт тебя мимо всех зол. Но отчаиваться рано: ведь, вижу я, и здесь люди живут. Как вы тут живёте, Божьи люди?
– Две ведра кипятка выпили, владычка, – сказал Артём, пережидая боль и в ноге, и в голове, и в спине – прыгать надо было побережней, он даже забыл, что хотел спросить. – Ведро баланды… Хлеба дали пососать.
– А и кормят здесь? – всплеснул руками владычка. – А я мыслил: везут заморить – а на горе селят, чтоб ближе было измождённому духу вознестись! – Владычка засмеялся, – Значит, на Господа нашего уповая, есть смысл надеяться пережить и секирскую напасть. Всякий раз, – увлекаясь своей речью, продолжал он, – когда идёшь мимо чёрного околыша или кожаной тужурки, горбишься спиной возле десятника или ротного, думаешь: ведь огреют сейчас дрыном – и полетит дух мой вон, лови его, как голубя, за хвост. Но ведь не бьют каждый раз! И раз не бьют, и два, а бывает, и человеческое слово скажут, не только лай или мычанье! И заново привыкаешь, что люди добры!
Владычка обвёл глазами Артёма и Василия Петровича, словно ожидая, что они разделят его удивительное открытие, – но так как они не спешили с этим, он и сам согласился себя оспорить.
– …но только вроде привыкнешь, что люди добры, сразу вспомнишь, что был Путша, и вышгородские мужи Талец и Еловец Ляшко, которые побивали святого Бориса и повезли его на смерть по приказу окаянного Святополка. Был старший повар святого Глеба по имени Торчин, который перерезал ему горло. Были московские люди, один из которых сковал оковами святого Филиппа – бывшего соловецкого игумена, митрополита Московского и всея Руси, другой ноги его забил в колоду, а третий на шею стариковскую набросил железные вериги. И, когда везли Филиппа в ссылку, был жестокий пристав Степан Кобылин, который обращался с ним бесчеловечно, морил голодом и холодом. И был Малюта Скуратов, задушивший Филиппа подушкой. И у всех, мучивших и терзавших святых наших, у палачей их и губителей были дети. А у Бориса не успели народиться чада, и у Глеба – нет. И святой Филипп жил в безбрачии. И оглядываюсь я порой и думаю, может, и остались вокруг только дети Путши и Скуратовы дети, дети Еловца и Кобылины дети? И бродят по Руси одни дети убийц святых мучеников, а новые мученики – сами дети убийц, потому что иных и нет уже?
Владычка вдруг заплакал, негромко, беспомощно, по-стариковски, стыдясь себя самого – никто не мог решиться успокоить его, только ходившие по церкви встали, и разговаривавшие на своих нарах – стихли.
Продолжалось то меньше трети минуты.
Владычка вздохнул и вытер глаза рукавом.
– Но и этих надо любить, – сказал он и осмотрел всех, кто был вокруг. – Сил бы.
В девять часов провели вечернюю поверку.
Ужина не принесли.
Артём сидел на своих нарах, обняв колени, и твёрдо понимал, что сегодня спать будет ещё невыносимей, чем вчера: в небе клубилась леденеющая хмарь.
“А как же бабье лето? – думал Артём. – Уже было?”