существовании.
Он поднял руку и пальцами, непослушными и растопыренными, как грабли, коснулся её колена.
Галя быстро посмотрела на дверь: закрыла ли? – хотя именно этим очень добросовестно занималась меньше минуты назад.
Артём убрал руку, таким же медленным движением: пронёс сквозь тёплый воздух свои пальцы, как лапу животного.
– Я не могу тебя больше к себе в кабинет привести, – сказала Галя. – У меня и кабинета нет.
– Как? – не понял Артём.
Она быстро куснула себя за нижнюю губу и наконец позволила себе совсем долгий взгляд – глаза в глаза Артёму.
– Ты любишь меня? – спросила она.
Артём был не в состоянии сейчас осмыслить всё то, что стояло за этим вопросом, что предшествовало ему и что могло за ним последовать. Отвечать на него – после непрестанного полуобморочного холода, после колокольчика и сватовской улыбки полоумного чекиста, после кулёшика и голубиных рук подростка, после Афанасьева с оторванным чубом и Гракова, подвывающего на печке, после утреннего, поломанного и кривого тела владычки, его незакрывшегося глаза, после самого сна – заваленного мужиками, их смрадом, их пятками и хилыми задами, их костлявыми спинами и острыми коленями, после кислой, предназначенной не для кормления, а для умерщвления всего человеческого баландой, после воплей “Я пробовал человечину!” и “Я снасиловал сестру!”, после святого, который осыпался известковой пылью, после того, как Артёма убивали и случайно не добили несколько часов назад, – отвечать на вопрос было нечем: не находилось в языке такого слова.
Артём не в силах был даже моргнуть в ответ.
– Ты приезжала на Секирку? – спросил он.
– Да, – с жаром ответила она. – Я была… Я сначала вообще не знала, где ты, и не могла никак узнать… Потом приехала, а там эта хамская свинья…
– С колокольчиком?
– С чем?.. А, да, у него колокольчик на столе, зам. начальника отделения Санников… Пришлось вернуться сюда, и…
– А я знал это. Что ты приезжала… И что меня возьмут в духовой оркестр.
– Откуда? Тебе сказал кто-то?
– Нет, никто… не сказал. Почему у тебя нет своего кабинета?
– Не важно, – сказала она. – Потом. Мне надо уезжать отсюда, понимаешь? – Она помолчала. – Позвонил Фёдор, – объяснила Галина. – И предупредил, что будет проверка… и на меня есть… документы и доносы. Мне тут нельзя быть. Я и сама это знаю. Может закончиться всё очень плохо. Что меня… не знаю… переведут из отдела в женбарак. Чёрт.
Артём, блаженно прикипая спиной к стенке, спросил, совсем не обижаясь – зачем обижаться, когда так тепло и молока напился:
– Ты меня привезла попрощаться, Галя?
– Мы можем убежать, – сказала она твёрдо и с той бездумной остервенелостью, которая заменяет женщинам решительность. – Только надо сейчас же. В ноябре будет поздно – холода придут. Ты… в силах? Иначе тебя убьют здесь, Тёма.
– Да, – ответил он, имея в виду, что – убьют.
Выбирать ему было не из чего.
– У тебя что, зуб болел? – спросил он, и если б руки его не были столь искривлены – он бы погладил её по щеке.
Она провела двумя пальцами от скулы до своего красиво вырезанного подбородка.
– Заметно? – спросила.
Она была огорчена, что заметно.
– Нет, – честно сказал Артём.
Галя велела идти ему в больничку, чтоб его осмотрел доктор Али, пообещала договориться.
Она ушла первой, Артём ещё минут пятнадцать сидел у стены в гримёрке – появились артисты и музыканты, ходили вперёд-назад, на нового человека посматривали, но кто такой не спрашивали.
Ему было всё равно.
Артём вдруг ощутил себя псом, которого допустили к людям – но никто не знает, что у него не уме. Вот прошуршали мимо юбкой. Вот зашёл кто-то в калошах, наследил, голос неприятный – может, укусить?
Кажется, задремал.
…Вовремя очнулся, с кряхтеньем поднялся, пошёл к больничке – снова заметил, что во дворе стало куда меньше людей, чем в прежние времена, – новый начлагеря по новому мёл.