каэрок и проституток. Когда он тут работал грузчиком, эти голоса сначала казались приятными, а потом всё больше утомляли.
Причал был пуст, бригада из нескольких лагерников сидела неподалёку и дожидалась десятника.
Галю Артём увидел сразу: она сидела в катере, одна, очень спокойная. На дощатых мостках стоял красноармеец и что-то у неё спрашивал, она отвечала – ветер дул в другую сторону, и Артём разговора не слышал.
Красноармеец, почувствовав движение досок мостка под ногами, оглянулся на Артёма.
– А тебе какого тут? – спросил он грубо, хотя на лице ещё плавала улыбка, оставшаяся после общения с Галиной.
Красноармеец был красив, голубоглаз, нос прямой, тонкий, губы розовые, кожа смуглая, на щеке порез – только что брился; и даже порез красивый.
– Это со мной, – сказала Галя, слишком крепко держась за борт.
На самом носу катера был навес, образовывавший конуру, сейчас полную запакованными вещами.
Красноармеец посмотрел на Галю, словно ожидая убедиться, что это шутка, и ещё раз снова на Артёма – с неприязненным интересом.
– Новый механик, что ли? – спросил он, не сводя глаз с Артёма и его изуродованной физиономии.
Галя уже ничего не отвечала, но привстала – и то оправляла ремень, то трогала кобуру. Катер покачивался. На Гале был длинный, не по росту, кожаный плащ, в котором она казалась полной и оттого неловкой.
Артём обошёл красноармейца, и с обмякшими ногами, с провалившимся куда-то дыханием неловко перелез на борт. Сердце билось – словно катилось с горы и должно было вот-вот упасть в воду и быстро осесть на дно.
– Погоди, – сказала ему Галя, глядя на него злыми глазами; только сейчас Артём заметил, какая она бледная. – Швартовы…
– Сиди, остолопина, – сказал красноармеец насмешливо, отвязывая верёвку и отпуская катер.
Артём стоял в полный рост, ожидая.
Красноармеец бросил верёвку ему прямо в лицо, нарочно – хвостом очень больно попало по уху – причём отдалось в глаз: так, словно он висел на жилке, протянутой от уха, и сейчас эту жилку резко дёрнули.
Тут что-то лопнуло в Артёме.
– Береги гражданку комиссаршу, шакалья харя, – сказал красноармеец, осклабившись.
“Ах ты урод! Образина!” – зажмурившись от боли, взбешенно подумал Артём; поймав верёвку и толкнув катер от берега, сам от себя не ожидая, сквозь зубы, прорычал:
– Я тебе глаза высосу, блядь ты гнойная! Я тебе кишки все вытяну через рот, с-с-сука! – он замахнулся верёвкой, которую держал в руках, на скалящегося красноармейца, и тот, хотя понимал, что верёвкой его уже не достать, дрогнул – и от собственного мгновенного и позорного испуга взбеленился.
– Стоять! – заорал он вне себя, глядя на то на Артёма, то на Галю и скидывая винтовку с плеча. – Давай сюда этого шакала!
– Отставить! – вдруг закричала Галя ещё более звонко и властно: Артём и представить не мог, что такая сила и такое озлобление может таиться в этой и без того не слабой молодой женщине. – На место, мразь! Вернуться в расположение конвойной роты!
Красноармеец осёкся, но винтовку так и держал наперевес, шевеля кривящимися, словно пришитыми к лицу чужими и неприжившимися губами.
Галя резко дёрнула Артёма за пиджак: быстро назад, дурак.
Она с первого раза завела мотор – движения её от тяжёлой одежды были неловкие, но, видимо, помогла пронзительная злость.
– Ты ещё и катаешь его? – крикнул красноармеец сквозь рокот мотора удаляющейся лодке. – Может, ты ещё сосёшь ему, комиссарша? Я доложу за вас! Псира паскудная!..
И ещё что-то орал, потрясая винтовкой, но уже было не слышно.
Лагерники, сидевшие на берегу, смотрели на всё это: кто с кривой улыбкой, кто с испугом.
Поодаль катера, вослед ему, недолго плыл тюлень, пропадая и выныривая, словно дразнясь и забавляясь.
У Гали по лицу текли слёзы.
Артёма трясло минуту, две, три.
Потом дыхание вернулось, изуродованное сердце становилось на своё место.
Он оглянулся на монастырь – там уже должны бы запускать в небо ракеты – побег! – но ничего подобного не происходило.
Даже люди на берегу, пока их было видно, так и сидели.
С моря, в утреннем свете, монастырь походил на сахарный пряник.