Ф.: “Здесь у каждого незримое кольцо в губе. Надо – беру за кольцо и веду к яме”.
Я тоже замечала: заключённые нелепы в своих попытках спрятаться, при этом походя на редиску: у каждого торчит из земли хвост: в любую минуту проходящий по грядке может схватить за этот пучок и вырвать.
Я могу это сделать с любым тут.
Кажется, я знаю, зачем он меня вернул. Ему хочется говорить с женщиной. Ему тут не с кем говорить. Он мог бы говорить с каэрками, но не в состоянии себе позволить этого. Мне так кажется. Ему нужно, чтоб его слушали, и у этой тишины была женская интонация. У меня эта интонация получается.
В остальном, он не любит меня. Я могу себе это сказать.
Иногда мы совсем ничего не делаем и только разговариваем. Я тогда смотрю на его лицо, как на лампу: чувствую тепло, а прикоснуться не могу.
Сапоги жмут.
Пошла и взяла себе другие сапоги, а плевать.
К этим сапогам нужна другая юбка. Почему-то сапоги могу взять, а юбку пока нет. Ничего, дойдёт и до этого.
Вообще надо съездить в Кемь, всё купить. Я очень хочу ему нравиться.
И вот что смешное заметила. Как только наши отношения возобновляются (всерьёз это уже в пятый раз, не считая мелких ссор, и первые ссоры я устраивала всегда сама, теперь думаю – ужасная дура была) – да, так вот, когда мы снова вместе, я с какой-то новой силой и новой страстью начинаю верить в то, что мы делаем здесь, и вообще в революцию, которая, конечно же, не принесла так быстро того, чего ждали.
Все это понимают, даже Ф., который никогда об этом не говорит.
Он говорит только о том, что происходит здесь и сейчас.
Я иногда запоминаю его слова, и когда “политические” пытаются спорить со мной на допросе, я отвечаю им доводами Ф.
Его (а с ним и всю советскую власть) винят в строгости режима, он мне, смеясь, сказал на это недавно:
– А знаешь, как было в 17-м? Да, тюрьмы большевики не закрыли, хотя было желание. Но – никаких одиночек, никакого тюремного хамства, никаких прогулок гуськом, да что там – камеры были открыты – ходите, переговаривайтесь… Потом в 18-м мы вообще отменили смертную казнь. Зачем мы вернули, пусть нас спросят. Чтобы убить побольше людей? Вернули, потому что никто не хотел мира, кроме нас. Теперь получается, что мы одни убивали.
А нас не убивали?
(Хотя и он наверняка слышал это от кого-то другого, думаю, от Бокия. В 17-м Ф. лежал в госпитале.)
Ещё о том, почему сюда иногда попадают невиновные (так бывает, я сама знаю несколько случаев).
Ф. говорит (пересказываю как могу), что у большевиков нет возможности дожидаться совершения преступления, поэтому ряд деятелей, склонных к антисоветской деятельности или замеченные в ней, ранее будут в целях безопасности Советского государства задержаны и изолированы.
Его мысли, нет? Без разницы.
Тут все говорят, что невиновны – все поголовно, и иногда за это хочется наказывать: я же знаю их дела, иногда на человеке столько грязи, что его закопать не жалко, но он смотрит на тебя совсем честными глазами. Человек – это такое ужасное.
Белогвардеец Бурцев сидит не за то, что он белогвардеец, а за ряд грабежей в составе им же руководимой банды (а такой аристократ, такой тон). Этот самый поп Иоанн, хоть и обновленец, а сидит за то, что собрал кружок прихожан, превратившийся в антисоветскую подпольную организацию. Поэт Афанасьев (вызывала только что) сел не за свои стихи (к тому же плохие), а за участие в открытии притона для карточных игр, торговли самогоном и проституции.
И ещё про то, что здесь якобы зверская дисциплина.
(На самом деле всё сложнее: иногда зверская, иногда совсем расслаблены вожжи.)
Ф. говорит, что дисциплина неизбежна – иначе будет распад. Политические в Савватьево отлично это доказали. Если бы так, как политических тогда, распустили всех – все бы ходили около вышек, кричали “бараны!” на красноармейцев и болели цингой от скуки.
Я чувствую, что он прав, и когда говорю это “политическим”, или просто любым разумным заключённым (таковых меньшинство), или сексотам, всегда вижу, что они не хотят этого понимать, у них якобы “своя правда”.