– Газет не нужно. Давай потерпим хотя бы до завтра. Ну зачем портить себе медовый месяц?
Габи помолчала, вздохнула.
– Какой месяц? Осталось четыре с половиной дня. – Она чмокнула его в кончик носа. – Давай-ка мы тоже закажем лодочную прогулку по озеру.
* * *
Солнце ударило в свежевымытое окно. Из открытой форточки доносился возбужденный птичий щебет. Карл Рихардович оглядел класс. Немецкая группа писала последнее, экзаменационное сочинение. Владлен Романов макнул перо в чернильницу-непроливайку, наморщил выпуклый упрямый лоб. Правое ухо ярко розовело, пронизанное насквозь солнечными лучами. Владлен аккуратно стряхнул чернильную каплю с кончика пера и продолжил писать.
Толик Наседкин нетерпеливо ерзал, косился на Любу Вареник. Она строчила что-то карандашом, но не на тетрадных листках с печатями, а на голубенькой промокашке. Понятно, «шпору» для Наседкина готовила, добрая душа.
Карл Рихардович тактично отвернулся. Для Толика списать сочинение с Любиной «шпоры» и сделать меньше двадцати ошибок – интеллектуальный подвиг.
Краем глаза он уловил быстрое движение, промокашка под партами перекочевала к адресату. Наседкин насупился, сгорбился, почитал с коленки, наконец макнул перо в чернильницу, принялся корябать на листке, то и дело подглядывая в «шпору». Белобрысая голова дергалась вверх-вниз, как на шарнире.
– Курсант Наседкин, положите на стол, не мучайтесь, – тихо произнес доктор, продолжая смотреть в окно, – все равно больше троечки вам не светит.
Наседкин вскочил, промокашка мягко спланировала в проход между рядами.
– Виноват, товарищ Штерн!
– Да уж ладно, товарищ курсант, поднимите, что уронили, и сядьте на место.
– Есть, товарищ Штерн!
«Рявкает он здорово, – усмехнулся про себя доктор, – ему бы на плацу командовать: рравняйсь-смиррно, напрра-нале!»
Он поймал испуганный взгляд Любы. Она тут же потупилась, длинная белокурая прядь упала, закрыла покрасневшее лицо. С отросшими, вытравленными до желтизны волосами и выщипанными в ниточку бровями Люба выглядела старше лет на десять. Другой человек. На испорченный передний зуб в спецполиклинике поставили коронку, да не стальную, а фарфоровую, точно по цвету подобрали. Теперь у курсанта Вареник идеальная улыбка.
«Выгнать бы тебя вон, снять с экзамена, устроить скандал, потребовать пересдачи, заявить, что ты как злостная нарушительница дисциплины на роль фольксдойче не годишься, – подумал доктор, – страшно мне за тебя, курсант Вареник. За всех вас мне страшно и больно, привык я к вам, привязался».
До сочинения был устный экзамен, его принимали начальник немецкого подразделения ИНО Журавлев, восстановленный в партии и в органах красавец Хирург, еще какое-то начальство. Доктору Штерну объявили благодарность с занесением в личное дело за успешную подготовку группы.
В Прибалтику перебрасывали всех, даже Наседкина, в качестве радиста. Особую ставку делали на Владлена и на Любу. Понятно, они лучшие.
Задребезжал звонок.
– Сидите, не дергайтесь, дописывайте спокойно, кто не успел, – сказал доктор по-немецки и медленно пошел вдоль рядов.
Заглянув в каракули Наседкина, он покачал головой. С первого взгляда поймал три ошибки, взял промокашку, пробежал глазами. Там, разумеется, ошибок не оказалось.
– Курсант Наседкин, пожалуйста, внимательней. – Он положил «шпору» на место.
Владлен сдал сочинение первым, за ним потянулись остальные. Люба уже явно закончила, но сдавать не спешила.
Наконец никого, кроме нее и Наседкина, в классе не осталось. Из коридора слышались голоса, топот. Доктор выглянул и увидел, что на подоконнике сидит Митя Родионов. Сердце стукнуло. «О господи! Вернулся!»
Он помахал Мите, показал растопыренные пять пальцев, мол, освобожусь минут через пять, плотней прикрыл дверь, посмотрел на часы, громко, строго произнес:
– Все, заканчивайте.
Толик суетливо завозился, сунул промокашку в карман, положил на учительский стол листки и вышел. Люба не шевельнулась.
– Курсант Вареник, в чем дело?
Она вскочила, вытянулась в струнку, выпалила своим глубоким контральто: