– Нет, милый, просто крой приталенный, тебе не подходит.
– Хм-м, приталенный пиджак… В этом есть нечто педерастическое.
Эмма уже потеряла надежду, а Герман – терпение, но в последнюю минуту приказчик принес идеальный костюм, светлый, но не слишком маркий, легкий, пошитый точно по фигуре Германа.
В отделе мужских сорочек можно было обойтись без примерок. Эмма, пробежав глазами полки, сразу выбрала четыре штуки.
– Зачем мне столько? – изумленно спросил Герман.
– Твои две. – Она вручила ему пакеты. – Иди, подожди меня внизу, в кафе.
Он пошел через зал к лестнице, но остановился, развернулся, двинулся назад, к Эмме. У кассы ее уже не было. Он заметался по залу, задел какого-то пожилого господина, сердито извинился, постоял, подумал, решительно направился в отдел дамских шляп и увидел Эмму. Она держала в руках что-то белое, разговаривала с приказчицей. Он подошел и, перебив тихий щебечущий диалог, хрипло спросил:
– Две другие для него?
Приказчица скользнула любопытным взглядом по их лицам.
– Простите. – Эмма с улыбкой отдала ей шляпку, взяла Германа под руку. – Пойдем, милый, ты устал.
Они пересекли зал, стали спускаться по лестнице.
– Для него? – повторил Герман уже спокойней.
– Ну, а для кого же еще? – Эмма вздохнула. – Не понимаю, что на тебя нашло? Ты отлично знаешь, я иногда покупаю Вернеру одежду. Кроме меня некому, а сам он не может.
– Эта дура, вероятно, решила, что у тебя любовник, – проворчал Герман, – любовник, которому ты покупаешь сорочки.
– Конечно, милый, – Эмма хихикнула, – и еще она подумала: либо ты меня придушишь, как Отелло, либо я кинусь под поезд, как Анна Каренина.
– По-твоему, такие куклы читают Шекспира и Толстого?
– Насчет чтения – не знаю, а в кинематограф точно ходит. Но, кажется, Толстой у нас запрещен.
На улице Герман спросил:
– Зачем ему сорочки?
– Интересный вопрос. – Эмма мягко повела плачами. – А зачем они тебе?
– Разве он вылезает когда-нибудь за калитку?
«Ага, все-таки интересуешься, – обрадовалась Эмма, – ладно, посмотрим, что будет дальше».
– Круглый год в пижаме и в этом своем дурацком колпаке, – продолжал Герман. – Ты хотя бы звезду спорола?
«Дальше все то же», – вздохнула про себя Эмма.
Дурацкий колпак, да еще старые письма от Мазура – вот все, чем интересовался Герман, когда заходила речь об отце. Колпак пугал его красной звездой, он требовал отпороть звезду, а письма сжечь, потому что Мазур еврей, да еще советский. Хранить в доме свидетельства такой дружбы опасно.
– Не нравится режим, уезжай, – говорил Герман, размахивая и шурша пакетами, пока шли к трамвайной остановке. – У нас, слава богу, не большевистский барак, границы открыты, скатертью дорога. А если уж остался, изволь держать себя в руках. Зачем устраивать эти идиотские демонстрации? Что и кому ты пытаешься доказать? Планк вытаскивал тебя всеми силами и даже перед СС за тебя поручился! Гейзенберг так же, как ты, едва не угодил в лапы гестапо. Ах ты боже мой! Какая гордая бескомпромиссность! Он бойкотирует режим, а мы все жалкие приспособленцы! Хочешь поиграть в благородство? Тогда признай, наконец, что ты давно выдохся как ученый и пытаешься прикрыть это жалким фрондерством.
– Ты правда считаешь, было бы лучше, если бы он уехал? – спросила Эмма.
– Во всяком случае, честнее.
– Разве он тебе чем-то мешает? Что ты никак не можешь успокоиться?
– Представь, не могу! Мой отец был выдающимся ученым. Распределения Брахта, приложения к квантовой механике и физике твердого тела, работы по оптике входят во все справочники и в университетские курсы. А теперь он превратился в нелепого чудака, в посмешище, обрек себя на бесславную одинокую старость. Зачем? Ради чего?
– Ну так пожалей его. Просто пожалей, и все. – Эмма вздохнула и подумала: «Бесполезно. Даже если мне когда-нибудь удастся их помирить, они опять поссорятся после первых нескольких фраз, которые скажут друг другу. Слишком далеко все это зашло».
– Собственных родителей не видела два года, а к нему мотаешься без конца, – мрачно заметил Герман.
– Очень они нуждаются в этом! – огрызнулась Эмма и добавила спокойней: – Главное, вовремя отправлять поздравительные