Семен достался начальнице производственно-плановой части. Сухопарая и шустрая, эта дама крепко уцепила его за рукав и увела, плотоядно жмурясь, помаргивая белесыми ресницами.
Я попал в лапы к мощной бабе — заведующей столовой. Она была на голову выше меня, значительно шире в плечах; курила махорку и материлась сиплым басом. Душа у нее, впрочем, оказалась нежная… А звали ее Муза.
— Цыпочка моя, — гудела Муза, прижимая меня к необъятной своей, тяжелой колышащейся груди, — котеночек мой, детка… Жалкенький мой, приморенный… Но ничего. Я тебя поправлю!
Она жила в итээровском бараке, но отдельно ото всех, в небольшом закутке. Закуток этот был тесен для нас; мы долго ворочались, сотрясая топчан и колебля фанерные стены. Потом я уснул, прикорнув на груди у Музы, погрузившись в тепло, вдыхая запах жарких се подмышек. И всю эту ночь мне снились пески Туркестана, пустынные миражи, солончаковые степи у иранских границ.
Утром мы встретились с Семеном в столовой. Едва мы уселись за стол, Муза поставила перед нами две миски с дымящимся, огнедышащим супом. Сказала «кушайте» и улыбнулась, раздвинув лоснящиеся щеки.
— Ну, как дела? — спросил я, разглядывая приятеля. Он выглядел неважно. Лицо его за ночь осунулось, заострилось.
— Да как, — пожал он плечами, — сам понимаешь… всю ночь глаз не сомкнул. А что я могу? Я ей, гадюке, втолковываю: обожди, мол, не лезь пока, дай оклематься малость, в себя прийти…
— И что же она? — полюбопытствовал я.
— Не понимает, змея, не сочувствует. Мало того — еще обижается. Ты, говорит, весь в моих руках. Захочу, говорит, обратно по наряду шугану. И ведь шуганет — свободное дело!
— Что ж, — сказал я медленно, — здесь, брат, ихняя власть… Матриархат!
— Вот, вот, — подхватил он, — прямо не знаю, как быть.
— Напрягись, — усмехнулся я, — постарайся как-нибудь. Надо, Сеня, надо.
— Да ведь я загнусь! — хрипло, с каким-то даже стоном воскликнул Семен. — Копыта отброшу.
— Чем на каком-нибудь руднике загибаться, лучше уж здесь, — возразил я, — на бабе, в тепле. Это дело святое.
С минуту он молчал, насупясь и шумно дыша. Потом сказал, придвигая миску:
— Уезжать отсюда, конечно, не хочется. Глупо все-таки. Такой шанс, если вдуматься, раз в жизни выпадает. Бабы мне, в общем, до лампочки, а вот харчи… Ты только посмотри, какой суп! Это даже и не суп — сплошное мясо…
Я прожил в этом лагере до весны. Работа у меня была легкая: я заготовлял дрова для кухни. И частенько, отработав положенное время, уходил и слонялся по зоне: заглядывал в бараки, знакомился с бытом женщин.
Он кое в чем заметно отличался от нашего, мужского; в нем было немало странного и трагичного… Вот этот трагизм ощутил я отчетливее всего.
Я видел всяких женщин — истеричных, кликушествующих, исступленно озлобленных; видел надломленных и отрешенных, с пустыми, оцепенелыми, безжизненными глазами. И все это не от непосильной работы (по лагерным понятиям подсобное хозяйство — курорт!) и не от голода (в сельскохозяйственных лагерях такого типа кормят, в принципе, неплохо — гораздо лучше, чем в других). Это все у них было от тоски, от тоски по утраченному и запретному.
Как-то раз мне довелось попасть в барак к лесбиянкам… Сейчас, когда я пишу эту книгу, мне уже немало лет. Пошатавшись по свету, я успел обрести некоторый опыт и могу теперь рассуждать и сравнивать. Так вот — о специфической этой любви. Ее не следует смешивать с той, что бытует в повседневной обыденной жизни. В лагерях она выглядит по-иному. Здесь ведь все обретает особые, небывалые формы!
Лагерный режим, отделивший мужчин от женщин, породил нелепые, уродливые характеры; среди лесбиянок появились так называемые «коблы», существа, имитирующие мужчин, подражающие им в повадках, в интонации, в одежде.
Коблы эти были суровы, напористы, агрессивны. Их боялось все население лагеря. Они хлестали водку, принимали наркотики, резались в карты. И безжалостно помыкали своими любовницами — безвольными и забитыми «ковырялками».
Как правило, каждый из коблов имел несколько таких любовниц — занимался ими по очереди и крепко держал в руках свой гарем. Но были и случаи, так сказать, моногамной любви; порою в женских бараках возникали диковинные альянсы, справлялись странные свадьбы…
…В бараке, куда я однажды забрел, разыгрывалась как раз такая свадьба. Все было, как положено: кто-то пел, кто-то дробно выбивал цыганочку. И посреди всеобщего веселья — у накрытого стола — всхлипывала молоденькая лесбияночка.
Сидящий рядом с нею «жених», коротко стриженный, одетый в расписную косоворотку, посмотрел на меня угрюмо и с беспокойством. (Я, право, не знаю, какой род применителен здесь — мужской или женский? Первый как-то не подходит… да и второй тоже. Но все же это скорее Он, чем Она.) Он явно воспринял меня как врага, как потенциального соперника! И все время, пока я находился здесь, я чувствовал на себе неотрывный, вязкий его взгляд.
Потом я отвлекся, забрел в другой конец барака и заговорил с какой-то девушкой. Мы сидели в углу, на нижних нарах. Кто-то окликнул меня негромко. Я оглянулся: передо мной стояла невеста — та самая лесбияночка, что плакала давеча, уронив на стол тяжелые медные пряди волос.
— Зачем ты пришел? — проговорила она. — Уходи отсюда… Скорее… Я боюсь!
— Чего ты боишься? — спросил я.
— Не знаю… Он на все способен, — она оглянулась поспешно. — На все, на все… Еще убьет тебя.
— Что-о? — произнес я насмешливо. — Не болтай чепуху. И успокойся, сядь. Ничего он со мной не сделает.
— Ну, не тебя убьет, — прошептала она, — так меня… Это точно. Уходи, уходи. Ах, прошу тебя!
И я ушел — растерянный, недоумевающий, подавленный всем тем, что я здесь узнал и увидел.
Были у меня и другого рода приключения. Как-то раз, весною, меня похитили воровки.
Здесь я снова хочу напомнить о матриархате. Ситуация, если вдуматься, была весьма схожей. Я оказался всецело во власти женщин и сразу же утратил все свое былое значение, стал играть несвойственную мне пассивную роль. В сущности, я уже не распоряжался собой! Право выбора принадлежало не мне, а другим; я просто плыл по течению, переходил из рук в руки, менял покровительниц.
Любовью Музы я согревался недолго. Меня отбила у нее начальница ППЧ, та самая дама, которая — помните? — увела в ночь Семена… Он жаловался на нее не зря: в конце концов, она все же осуществила свою угрозу и шуганула его, отправила вон из зоны. На пересылку он, слава Богу, не попал, остался здесь же, в Тауйске, но на отдельной мужской подкомандировке — там, где ютились все прочие доходяги. Собственно говоря и мы с Семеном должны были после бани угодить туда же и остались лишь благодаря Юлии Матвеевне, так величали эту самую начальницу. Решающее значение имел памятный случай в раздевалке; чем-то мы, вероятно, прельстили здешних баб… Юля с ходу выбрала Семена. Но потом, разочаровавшись в нем, решила переиграть все заново. Разговор ее с Музой был короткий; та не посмела активно возражать. Погоревала, повыла — и отступилась. Спорить с начальницей планово-производственной части было делом опасным. Должность эта в лагерных условиях самая важная. Она связана с учетом и распределением кадров, от нее зависят любые назначения, и в этом смысле Муза (так же, как и все мы) находилась в Юлиных цепких руках.
Что вам сказать о ней? По специальности она была плановиком, когда-то работала в министерстве тяжелой промышленности и сидела теперь за какие-то махинации с отчетными ведомостями. Срок у нее был не малый — десять лет, но зато статья бытовая, удобная, из разряда так называемых «должностных». К таким, как она, охранники относились снисходительно, с некоторым даже сочувствием: ведь если вдуматься, каждому из них — в любой момент — могла грозить такая же точно статья, каждого ожидала подобная участь…
Женщина эта была хищная, ненасытная, с характером столь же колючим, как и проволока, окружавшая лагерь. Я убедился в этом очень скоро. Но что поделаешь — терпел.
Я терпел, но чувствовал себя неважно. Пресловутое «мясо в супе», которое так нежданно даровала мне судьба, оказалось на поверку слишком уж приторным, обильным, перенасыщенным. Я ведь пользовался им не задаром. Его приходилось отрабатывать — и как еще отрабатывать! И я уже не радовался этому мясу, как раньше, мне помаленьку становилось тошно.
И вот в дополнение ко всему меня однажды вечером умыкнули. Случилось это после отбоя. Я брел по зоне в апрельской ростепельной мгле. Внезапно передо мною замаячили смутные женские фигуры; окружили меня, приблизились. И я услышал:
— Эй, парень, стой!
— Ну, что еще? — спросил я.
— Идем-ка с нами.
— Куда?
— Там увидишь.
— А зачем?
— Идем, идем!
— Бросьте, бабочки, — устало проговорил я. — Ну вас всех к черту. Надоело. Я спать хочу.
— Ты не шебурши, — угрожающе шепнули сзади, — делай, что говорят!
И тотчас я ощутил на шее ледяное щекотное прикосновение ножа.
«Ого! — подумал я. — Это что-то новое!» Я оказался в довольно глупом положении. Сражаться с женщинами я не хотел (да и вряд ли смог бы: я ведь был безоружен, а они все — с ножами!), а учинять скандал и звать на помощь я тоже, конечно, не мог: слишком уж это выглядело бы смешно. Пришлось смириться и пойти.
Так, под конвоем, я был доставлен в барак, где обитали воровки. Это я понял сразу, едва переступил порог.
Здесь было жарко натоплено, чисто и как-то даже нарядно. На многих нарах пестрели занавесочки, от дверей к столу был протянут узорчатый половичок.
Стол стоял посреди помещения — в самом центре. На нем поблескивали водочные бутылки, дымился котелок с чифиром, виднелась какая-то снедь. Тут же лежала рассыпанная колода карт.
А возле стола помещалась огромная, низкая, заваленная подушками кровать. И на этой кровати, развалясь и посасывая папироску, сидела женщина в коротком халатике.
Лицо у нее было сухое и угловатое. Лоб закрывала черная растрепанная челка, на левой щеке — от края рта до уха — багровел косой рубец.