Еще сильнее забеспокоился я, когда увидел, что ведут меня не в карантин и не в общий сектор, а в БУР (так называется Барак Усиленного Режима, являющийся внутри-лагерной тюрьмой). Приземистое это каменное здание помещалось неподалеку от вахты, под сторожевою вышкой. Меня завели туда, обыскали тщательно. И затем затолкнули в камеру.
Я пошарил по карманам, собрал и ссыпал в ладонь табачные крошки. (Папиросы и мешок с харчами у меня отобрали сразу же.) Затем закурил и прилег на низкие нары. Я лежал, касаясь плечом стены, чувствуя сквозь телогрейку ледяной ее, цементный, сосущий холод. Вдруг я привстал настороженно. Кто-то пел за стеной:
Непонятно было почему, каким образом просачивалась песня сквозь цемент, сквозь тюремную стену. Слова слышались отчетливо… Впрочем, я тут же понял — почему. У окна, в углу камеры, змеилась черная трещина (постройка эта была, видимо, давняя, и — как и все, что создано руками заключенных, — халтурна и непрочна). Трещина рассекала стену от потолка до пола. Примостясь в углу, приникнув ухом к трещине, я вслушался в смутный голос соседа… и узнал его. Это был голос Девки!
«И вот опять, опять мы встретились с тобою, — напевал Девка, — ты все такая же, как восемь лет назад. С такими жгучими и блядскими глазами…»
Я окликнул его. Он умолк, зашуршал у стенки. Потом спросил торопливым шепотом:
— Это ты что ль, Чума?
— Я.
— Когда прибыл?
— Час назад. А ты?
— Да уж третий день пошел.
— Кто-нибудь есть еще — из наших ребят?
— Нет никого, — сказал Девка, — вся кодла теперь на Индигирке. На строгом режиме. Там такое творится — ой-ой!
— А ты где был все это время?
— Там же…
— Почему ж тебя привезли? — удивился я. — По какой причине?
— По той же, что и тебя…
— Но в чем дело? — спросил я озадаченно.
— А ты разве не знаешь? — проговорил усмешливо Девка. — Не догадываешься?
— Видит Бог, никак в толк не возьму.
— Ну так вспомни Ванинскую пересылку.
— А что — пересылка? Что… — начал было я, но тут же в памяти моей возникла пересылочная баня — клубы пара, мятущиеся тени, кровавая пена на скользком полу… И, уже догадываясь о сути, но все же инстинктивно, не желая верить этой догадке, я сказал погодя:
— Послушай… Речь идет, насколько я понимаю, о том деле… Ну — о мокром. Так?
— Конечно, — отозвался Девка. — О чем же еще?
— Но ведь следствие уже было… Закончилось!
— Теперь это все раскручивают заново; ищут тех, кто первым начал… Ну и взялись за нас. Усекаешь?
И вот тут я забормотал слова, за которые мне стыдно и по сей день; не за слова, вернее, а за тот тон, каким они были сказаны.
— Послушай, Девка, при чем тут я? В той истории я ведь никак не замешан. Даже пальцем не прикоснулся ни к кому; ты сам это знаешь. Ну, скажи — ведь знаешь? Ска…
Что- то жалкое, искательное просквозило в этих моих словах; что-то такое, что заставило меня, смутясь, оборвать на полуслове начатую фразу. И Девка тоже почуял это. И, посопев, помедлив несколько, сказал:
— Знаю, все знаю! Только ты не ной. Не скули. Оправдываться перед прокурором будешь… Ну, а если до меня коснется — я, конечно, подтвержу, что ты тут ни при чем. Мне тебя волочь за собой по делу тоже резону нет.
— А тебе, — спросил я, заминаясь, — тебе, ты думаешь, не отвертеться?
— Мне — нет, — сказал он. — Мое дело тухлое.
— А тебя уже вызывали?
— Один раз. К старшему оперу.
— И о чем он спрашивал?
— Да, в общем-то, ни о чем конкретном, — проговорил в раздумье Девка. — Чего-то он все крутил вокруг да около… У меня такое ощущение, будто он выжидает…
— Чего же?
— Наверное, ждет каких-нибудь дополнительных сведений. Или, может, распоряжений начальства… Не знаю, старик. Да и чего гадать попусту? Рано или поздно все само прояснится!
И вскоре все прояснилось: опер ждал, оказывается, начала навигации. И с первым же рейсом отправил нас с Девкой на «большую землю» — во Владивостокскую следственную тюрьму.
46
Встреча с Лешим
Мы не одни ехали с Девкой во Владивосток; в зябком сумрачном отсеке трюма помещались вместе с нами еще двое зеков. Их так же, как и нас, отправляли на переследствие, но по другому делу… А в соседнем отсеке (об этом мы узнали на следующий же день) оказался наш товарищ — Леший.
Он все-таки добился своего! Перехитрил всех, в том числе и главврача пересылочной больницы. Как ни старался главврач разоблачить Лешего, на какие ухищрения ни пускался, ему все же пришлось смириться и подписать в конце концов актировочный акт.
Леший отплывал теперь на свободу. Вместе с партией других освобожденных — здесь их насчитывалось человек пятнадцать — его должны были высадить на берег в бухте Находка, расположенной неподалеку от главного Владивостокского порта.
Там же кончался и наш маршрут, так что весь этот многодневный путь мы должны были проделать по соседству с ним — в самой тесной близости.
Обычно этапники встречались с вольными пассажирами во время прогулок на нижней палубе в кормовой части судна. Нас везли на старом полуледокольного типа корабле под названием «Тауйск». И слово это, когда я увидел его, входя на борт, показалось мне весьма символичным: в нем было как бы напоминание о тауйском неповторимом периоде моей жизни, о благословенном «матриархате»… И чем дальше я уплывал, тем с большим умилением и какой-то даже нежностью думал обо всем этом, припоминал громогласную Музу, бесшабашную Алену, тоскующую и смятенную Сатану. И даже былая повелительница моя, начальница ППЧ, даже она сейчас представлялась мне несколько иной, слегка очищенной от присущей ей плотоядности.
Нас выводили на прогулку, как правило, в середине дня — в послеобеденное время. По сторонам располагался конвой. А за ним среди палубных надстроек и возле бортов теснились вольные. Конвой разгонял их время от времени, но появляться им здесь все же не мог помешать. Они перебранивались с конвоирами, зубоскалили, окликали нас, и при любой удобной возможности подбрасывали нам табачок и хлеб.
Вот в этой оборванной и горластой толпе вольняшек я снова — впервые за долгое время — увидел Лешего… Господи, как он изменился! Он словно бы постарел лет на десять: сгорбился, похудел, как-то весь усох. Косматая борода его и длинные, нечесаные, спутанными прядями лежащие на плечах волосы — все было осыпано грязною сединой. Раньше седины этой не было; она появилась за минувшую зиму. Да, нелегко далась ему свобода!
Эту самую фразу — слово в слово — произнес Девка; он выразил нашу общую мысль! И я вздохнул, пристально вглядываясь в согбенную, маячившую неподалеку фигуру.
Леший стоял, ссутулясь, прислонясь к фальшборту. Он держался в стороне от толпы — никак не смешивался с нею. Он был молчалив и угрюм. Хлесткий ветер трепал и развевал его сивые космы. И сейчас он всем своим обликом действительно походил на лесного демона, на дремучего лешего; он полностью оправдывал эту свою кличку.
— Эй, — позвал его Девка. — Эй, Леший, ты что, не узнаешь? Топай сюда!
Фигура у борта распрямилась медленно. Из-под надвинутых бровей глянули на нас расширенные мутноватые зрачки.
Оскалясь, он шагнул к нам. И тотчас же толпа на его пути расступилась, раздалась. Люди явственно сторонились Лешего, шарахались от него, как от чумного.
Мордатый, в распахнутом ватнике парень проворчал с брезгливой гримасой:
— Куды прешь, паскуда? Куды прешь, твою мать?… Не смей до нас касаться, понял?
И вот что самое удивительное: все эти возгласы, эту брань Леший воспринимал безропотно, с какой-то странной отрешенностью. Он не протестовал и не сердился, он молча, медленно шел к нам сквозь пустоту. Шел так, как если бы он был один на корабле. Один на всем свете. Да он и в самом деле был во всем свете один…