перекуривать да языки чесать. Их всех, конечно, предупреждали строго, чтобы не трепались между собой. “Враг, блин, подслушивает”. Но как тут можно было удержаться? И о чем еще людям разговаривать, кроме как о своих мучениях. Опять же – все ведь кругом свои. Какие тут могут быть, к растакой матушке, враги, когда я – питерский, а Вован Кривоногий – из Чкалова, а Толька Лапай – вообще даже из лагеря, сука приблатненная…
(Все это смотрелось почти как в нездоровом сне. Или вдруг налетало иногда, что это все на самом деле театр. Тихая тьма. Неестественно резко освещенная сцена. Гениальный, ни на кого не похожий актер на этой сцене… бесконечный и нарочито бессвязный монолог его, почти без жестов и совсем без мимики… Мертвенная неподвижность театра абсурда, и только – вдруг – время от времени, без приказа, без намека даже на какое-то распоряжение, беззвучная, словно тень, и бессловесная, как призрак статиста, – женская фигура появляется по ту сторону постели, едва видимая в темноте, но в черном непристойно тонком платье на голое тело и подает диковинному этому рассказчику очередной бокал с темно-вишневым питьем… И – адова жара, воздух в легких, кажется, уже шипит, но почему-то все время мерзнет вытянутая – с диктофоном – рука…)
…Один был – кавказец, то ли грузин, то ли осетин – он всегда молчал, а когда обращались к нему, только буравил в ответ поганым черным взглядом, так что и не порадуешься, бывало, что затеялся с ним разговаривать. Он круглые сутки только спал да жрал, кормили его отдельно от нас, держали на особой диете, но он не толстел и всегда был голодный, как волчара, смотреть было страшно, как пожирает он курятину вместе с костями или ложкой гребет свою кашу – ни крошки никогда после него в тарелках не оставалось, а пайку ему давали двойную, а может быть, и тройную. Ну, и недаром, конечно. В этом мире ничего даром не бывает. Его брали на процедуры не часто, раз, много два раза в неделю, но уж обратно привозили на каталке, сам идти не мог, и черно-синий становился он после этих процедур, что твой удавленник. Полежит пластом (тихо, без звука, даже дыхания, бывало, не слыхать) сутки, и снова – как зеленый огурец… И вот однажды вечером, все уже помаленьку спать укладывались, разговоры сворачивали, затихали один за другим, он вдруг поднялся с койки, огромный, как статуя какая-нибудь, и пошел, пошел, пошел, ни на кого не глядя, к выходу, где дежурный сержант задницу свою просиживал, в носу ковырял от скуки. Сержант этот вскинулся было (тоже не цыпленок, к слову сказать, мужик ядреный, как сейчас говорят – накаченный), но он его с дороги смахнул, как хлебные крошки со скатерти смахивают, – сержант этот без единого пука загрохотал по кафелю по проходу между койками да так и остался лежать, как Буратино, до поры до времени. А он, прямой, как шкаф, вышел на коридор, грохнуло там что-то, заверещало, будто кошку прищемили, и – все. Больше мы его не видели никогда, как не было человека… Да и был ли он человеком вообще?
Не знаю, судить не берусь. То есть поначалу-то был, конечно, как все, но вот что они потом из него сделали? Это, знаешь ли, вопрос!
…Был еще такой Костик, Костя Грошаков – маленький был шмакодявчик, черненький, армянчик такой… На самом деле, никакой он был не армянин, но как прилипло к нему с самого начала “Карапет” да “Авансе”, так уж и не отлипло до самого конца. Так вот с ним что сделали? Он ходить перестал. То есть в туалет. Ни писать, ни по большому делу. Совсем. Месяц не ходит, второй не ходит. Все это уже заметили, ржут, жеребцы, шуточки отстегивают, а чего тут смешного? Представляешь, на подводной лодке – экипаж, которому гальюн не нужен? Или космонавты, например? Полезная вещь, и ничего смешного… Потом его от нас перевели. Почему? Куда? Зачем? Явился однажды с процедуры, собирает личные вещи и объявляет: прощайте, ребята, переводят меня от вас, не поминайте лихом. Причем веселый весь, будто орден ему дали. Да и мы, надо сказать, тоже не слишком огорчились: пахнуть от него стало нехорошо последнее время, карболовкой какой-то, химией, причем особенно сильно – к вечеру…
(Странное дело! То ли адский черный жар, исходящий из глубин помещения, был тому виною, то ли противоестественный холод, почти мороз, которым веяло от клиента, то ли сам клиент, окоченелый в неподвижности, оскаленный, заросший косматым волосом полупокойник, то ли надтреснутый голос его… а может быть, манера говорить… а может быть, именно то, что он рассказывал. Все это создавало ощущение ирреальности и невозможности происходящего, атмосферу удушающего малярийного кошмарчика… И еще была в этой атмосфере – почему-то – вялая, серая угроза и необъяснимая опасность, словно не человек был перед тобою, непонятно почему словоохотливый рассказчик, а невидимая бормочущая толпа… Почему толпа? При чем здесь толпа? Наверное, при том, что толпа людей – это уже не люди, это тоже такое особенное опасное животное, непредсказуемое и неопределяемое, никакого отношения не имеющее ни к человеку, ни к человеческому.)
…В большинстве своем были они все самые обыкновенные на обыкновенных. Ширяли их какой-нибудь дрянью по три раза в день, растягивали на станках из металлических серебристых трубок, крутили на этих станках разнообразно, пока кости из суставов не выползут… поили микстурами, таблетки заставляли глотать по пригоршне в день… держали – кого в полной темноте, кого, наоборот, при ярком свете, на жаре, а кого в ванной со льдом… Варили. Бля буду, варили – вкрутую! Сам видел: в таких специальных чанах… Мне однажды две кишки сразу засадили – одну в глотку, другую – с нижнего конца, и так вот я и пролежал врастопырку чуть ли не полдня, думал, богу душу отдам совсем… Тольку-Лапая кусали змеей, красной, живой, настоящей, он потом бредил всю ночь – про баб… Мы от всех этих процедур блевали, дристали, мочой исходили, по сто раз в ночь бегали, волдырями шли по всему телу, кто – желтел, как при печенке, кто, наоборот, чернел, словно последний пропойца… Но, в общем-то и целом, оставались мы, как нас бог создал: дураки умнее не становились, а умные – глупее. Не менялись мы, и ничего с нами не происходило такого, о чем стоило бы поговорить за полбанкой вечерком. А нам и плевать! Денежки капают, каждый