мучительным состраданием на длинном лице. Надо сразу же погнать его за жратвой, вот что. Тут главное – не давать человеку опомниться, а хлеба в доме нет… Но это оказался не Матвей: какой-то совсем незнакомый человек в берете смотрел на него из-под трагических бровей трагически-черными немигающими глазами. И с ним, за спиной у него, виднелись в вечном сумраке лестничной площадки еще какие-то люди, и, увидев их – еще не узнав, а только лишь обнаружив, – Вадим задохнулся, и все, что вроде бы успокоилось в нем со вчерашнего, улеглось было совсем, сделалось прошлым и необратимым, снова вспучилось и взорвалось, словно бомба угодила в старое болото. Он даже, кажется, ослеп на мгновение от этого страшного взрыва внутри, он понял, кто это (как собака понимает – без слов, без имен, без названий), и тут человек в берете произнес:
– Здравствуйте, Вадим Данилович. Я к вам всего лишь на несколько минут, вы разрешите?
Вадим послушно отступил от него в прихожую, и человек с трагическими бровями двинулся следом, на ходу снимая свой берет, а за ним выступили из сумрака и те двое, причем впереди – элегантный, в кожаном пальто до пят, аристократически бледный, отвратительно знакомый, с лакированной указкой-тросточкой в правой руке.
И тогда Вадим сказал хрипло:
– Нет. Этому – нет. Не позволяю!..
И человек с беретом сейчас же (ничуть не удивившись и очень вежливо) попросил аристократически-элегантного:
– Эраст Бонифатьевич, побудьте снаружи. Пожалуйста. И ты, Семен, тоже. Я – ненадолго… Вы разрешите мне раздеться? – спросил он у Вадима.
– Да, – сказал Вадим перехваченной от приступа внезапной ненависти глоткой. – Да, конечно.
Ненависть отступила так же внезапно, как и налетела, но мысли и чувства его беспорядочно метались. Этот (совершенно очевидно было), именно этот ведь человек мучал, терзал, запугивал его (и до позора запугал же, до кровавого поноса!) последние полгода, это же был нелюдь – зверь, нравственный урод, медленный палач, компрачикос поганый, сволочь, этический отброс… Его надо было сейчас же ударить. Пнуть ногой в коленку. Плюнуть ему в лицо… Но вместо этого он почему-то, совершенно необъяснимым образом, вопреки естеству, вопреки разуму и логике, испытывал к нему сейчас самую дружескую симпатию, ласковый резонанс какой-то и даже почему-то сочувствие. Было почему-то ясно, что он, этот человек, сам находится сейчас в мучительном душевном раздрае, нравственно болен, нуждается в простейшем человеческом сочувствии, и очень хотелось это сочувствие как-то выразить…
…Например, помочь ему раздеться. И Вадим взял у него из рук невесомую меховую куртку и повесил ее на распялки, а черный мефистофелевский берет с каплями полурастаявших снежинок положил на столик под зеркалом.
– Заходите, – предложил он с максимально доступным ему радушием и повел его в гостиную, хотя сначала хотел – в кухню, куда позвал бы любого из своих. Но это все-таки был не свой. Очень симпатичный, очень и явно нуждающийся в душевном уюте и даже в помощи человек, но никаким образом не свой. Чужой, Сугубо посторонний… Да и невозможно было вот так сразу, безо всякой подготовки, совсем уж без всякого наказания (пусть даже и формально-показного) забыть все обиды и раны, которые наносились еще совсем недавно.
Удивляясь этим своим несвязным и даже противоестественным каким-то ощущениям, он пригласил гостя в мамино кресло, сам сел напротив и вполне светским тоном осведомился: “Может быть, чаю?”. Он точно знал, что никакой чай им не понадобится, и что светского разговора не будет вообще, да и не умел он вести светские разговоры, однако же что-то заставило его задать этот вопрос и выжидательно улыбнуться в ответ на вежливый и обстоятельный отказ.
– Спасибо, нет, – сказал гость с самым серьезным видом. – Для утреннего чая – поздновато, а до файф-о-клока, согласитесь, еще довольно далеко… – Он сделал микроскопическую паузу и представился: – Меня зовут Хан Автандилович. Мы ведь не знакомы?
– Очень приятно, – сказал Вадим. Надо же было что-то ответить. (Хотя, на самом деле, следовало бы, наверное, ответить совсем по- другому: “Вот тебе и на – не знакомы! Да у меня от этого нашего с вами незнакомства вся шкура, можно сказать, облезла. Особенно на пальцах”. Впрочем, это было бы грубо. Неприлично, неадекватно грубо. И неуместно.)
– А еще меня частенько зовут Аятолла, – продолжал Хан Автандилович с прежней печальной непринужденностью. – Вы, вероятно, это знаете. Но так меня зовут только те, кто со мною незнаком.
– Да, – сказал Вадим. – Понимаю вас.
И он, действительно, очень хорошо понимал сейчас, что только человек совершенно уж посторонний и чужой, никогда не слышавший этого мягкого печального голоса, никогда не видевший трагически заломленных бровей и длинных черных волос, обрамляющих узкое бледное лицо, только совсем уж безнадежный дикарь и варвар, отпетый жлоб, бомж подвальный способен был бы связать такого славного печального человека с сумрачной этой азиатской кличкой – “Аятолла”.
– Я вижу, тут у вас ремонт? – полувопросительно, полуутвердительно произнес гость, откровенно озираясь.
– Да… вроде этого… Навожу порядок… – Вадим вспомнил, откуда возник беспорядок, и вновь почувствовал было приступ злобы, но снова встретился глазами с печальным взглядом Хана Автандиловича, и снова злоба испарилась, заменившись ощущением сочувствия и готовностью