– Нет еще. У Манефы приключилась падучая. Подле входа в Февроньину келью. Ия с Вевеей ее держали. Это я уж потом догадалась: Манефа вошла к матушке (она ко всем без стука ходит), увидела кровищу, шарахнулась прочь – и в припадок. Она, дурочка, так-то тихая, а в припадке бешеная становится. Один раз Февронии палец до кости прокусила… Вижу я, что Вевея с Ией уже припадочной дощечку меж зубов сунули, лицо уксусом трут. Спрашиваю: «Что матушка, всё не встает?». Захожу проведать – Господи-Исусе! На полу – море чермное. Сама лежит – кожа меловая, сплошь в багровых точках. И всё вверх дном…
Еввула часто закрестилась.
– Келью вы, конечно, отмыли и всё там прибрали? – спросил Эраст Петрович, зная по ночному визиту, что это не так.
– Ничего не трогали. Как тело вынесли, больше не заходили. Я воспретила. Злое это место, там диавол побывал. Вот отслужит нынче отец благочинный очистительный молебен, тогда приберемся.
– Пойдемте. Покажете.
На месте преступления Фандорин сразу взял выпотрошенный ларец.
– Что здесь хранилось? Судя по сломанному замку, что-то ценное?
– В обители мирских ценностей нет. Разве что рубли крещеные, на неотложные нужды.
– К-крещеные?
– Кто в обитель жертвует, на бумажке крест рисует, а на монете царапает гвоздиком. На Христово дело потому что. Но паломниц у нас мало бывает. В ларце никогда больше двадцати рублей не скапливалось. А замок – это от Манефы. Она всюду лазит. Разбросает деньги, ищи потом.
– П-погодите, а мне рассказывали про какое-то драгоценное распятие? Разве игуменья его не здесь хранила?
– Было распятие какое-то, узорчатое, – равнодушно ответила иеромонахиня. – Феврония мне его показывала, любовалась. Не знаю, куда потом делось. Я зримой лепотой не интересуюсь. Суета это. А образ мук Спасителя нашего разукрашивать златом и цветными каменьями – грех. При мне здесь всё по-другому будет. Молитвой крепки будем, а не клумбами-цветочками, не показным милосердием, как при Февронии, Бог ей судья за ее тщеславие.
Поскольку больше ничего полезного злющая иеромонахиня поведать не могла, Эраст Петрович не отказал себе в удовольствии сообщить ей неприятное известие. Чтоб не говорила гадостей о ком не следует.
– Не бывать вам игуменьей, с-сударыня. Так что не стройте наполеоновских планов. Епископ постановил обитель Утоли-мои-печали закрыть, а монашек отсюда перевести. Сейчас благочинный объявит вам о том со всей надлежащей официальностью. И очень хорошо, что вы не станете настоятельницей. Особам вроде вас ни в коем случае нельзя давать власть над людьми. Честь имею.
Он коснулся пальцем кепи, с удовлетворением наблюдая, как сереет физиономия мегеры, как наливаются ненавистью ее глаза. Это тебе за
Еввула на прощанье прошипела – будто прокляла:
– Храни вас Госссподь…
От иеромонахини Фандорин отправился к сестре Вевее, памятуя, что та по ночам не спит, а слух у слепых обычно превосходный.
Старуху он застал точно в такой же позиции – сидящей у окна и быстро-быстро работающей спицами. Монахиня вязала пуховое покрывало, с поразительной аккуратностью составляя довольно сложный узор.
– Ты поди-ка, – сказала Вевея, не повернув головы к вошедшему – да и зачем, если глаза все равно незрячие? – Поди-ка ближе, дай лицо пощупаю. Ты меня видишь, я тебя нет. Что это за разговор? Поди, внучек, поди, не бойся меня, ведьму старую.
Он приблизился, снял кепи.
Морщинистые пальцы, отложив вязание, очень легко и быстро пробежали по лбу, носу, глазницам, щекам, рту, подбородку – словно ветерком обдуло.
– Красивый. Смелый. Умный. Грустный только. А я, когда молодая была, веселых любила. Ох, как любила…
– Вам вроде не положено такие вещи с удовольствием вспоминать, – удивился он.
– Я теперь всё с удовольствием вспоминаю, даже беды. И в слезах сладость есть. У меня жизнь долгая, в ней всё было. Я, внучек, сполна пожила, всем телом.
Руки безошибочно взяли покрывало, острые спицы заходили вверх-вниз, вверх-вниз. Не сводя с них взгляда, Фандорин спросил:
– Как это – всем телом?
– Девчонкой была – жила руками, хлебушек добывала. Стала юницей – научилась жить чреслами, ими больше заработаешь. А и веселее. – Удивительная монахиня засмеялась. – Потом Бог хорошего человека послал, который взял меня, ремеслом моим не побрезговал. Стала я утробой жить, детишек рожать. Потом решил Бог, что хватит с меня счастья. Мор был, и померли все, одна я осталась. Не могла взять