чужбине-то и хлеб горький…
Она всплеснула руками, схватилась за голову, забормотала горше прежнего:
— А если княжеские воины настигнут? Ох… Зачем только в город подались? Жили бы в деревне, пусть голодно, зато по чести. А теперь… позор, погибель…
Добря прижался щекой к мамкиному плечу, молчал. Потом, словно в утешение, молвил:
— Нет, их не поймают. За три дня далеко можно уйти.
За окном уже светло, новый день обещает быть жарким, хоть и конец лета. На улице необычно тихо: ни стука топоров, ни выкриков румяных хозяек. Только петухи дерут глотки — этим людское горе не ведомо, знай себе — кукарекают.
— Я воды принесу, — сказал Добря угрюмо. — А ты квашню новую ставь, хлеба почти не осталось.
Мамка опомнилась. Ведь и правда, не осталось — все хлеба? Вячу в мешок сунула, да только что тех хлебов? Дай бог, чтоб на неделю хватило! А дальше мужику кореньями питаться, если волки раньше не задерут.
Добря смерил мать придирчивым взглядом и поспешил на улицу.
От ночного дождя земля разжирела, босые ноги утопают в грязи. Погребальная крада все чадит, видно, как дым поднимается высоко, до самого Ирия доходит. Вместе с ним возносятся души погибших за правое дело.
Обычно в это время у колодца толпятся хозяйки, воду берут и сплетничают заодно, косточки соседям и мужьям моют. Но сегодня — ни души. И улица пустая. Редкие прохожие друг на друга не глядят, опускают головы. Вот и Добря опустил глаза, едва увидел вдалеке человека.
Набрал полное ведро, понес. От такой тяжести рука заболела сразу, перехватил, щедро плеснув водицы на землю. Пару раз поскользнулся, едва не упал. А у самых ворот пришлось остановиться. Мальчишки — вчерашние товарищи — выстроились стеной, руки сложены на груди, на лицах злость.
Добря протянул по-взрослому хмуро:
— Чего надо?
Вперед вышел самый рослый:
— Это твой батя мужиков на бунт подбивал.
Добря насупился, сжал кулаки. Взгляд заскользил по суровым лицам мальчишек, в животе похолодело.
— Брехня, — прошипел Добродей.
— А вот и нет. Он мужиками командовал, когда Рюриков терем брали. Там отроки были, все видели.
— Врут твои отроки. Они в крепости сидели, как осинки тряслись.
Рослый прищурился злобно, угрожающе надулся:
— Их не сразу в крепость загнали, только когда резня началась. А до этого все видели. И брехать не станут, поди, не ты.
Добря оскалился, шагнул вперед, так, что между ним и обидчиком остался всего шаг. А тот не унимался:
— Твой батя всех погубил. Он виноват!
— Нет!
— Да! — рявкнул обидчик.
Остальные кивали молча, испепеляли взглядами. Но приблизиться и напасть не решались. Добря гордо вскинул подбородок, выдавил усмешку:
— Зато теперь ясно, в кого вы такими трусами уродились. Кабы ваши отцы не отсиживались, а сражались по чести…
— Мой батя погиб! — закричал рослый.
— И мой, — проронил кто-то из толпы.
— И мой не вернулся, — всхлипнул третий.
— Да пошли вы! — крикнул Добря.
Рослый оскалился, но сказал спокойным тоном, от которого даже солнце похолодело:
— Мы уйдем. Но тебе совет — на улицу не высовывайся. Бить будем всякий раз, как встретим.
Добре хотелось закричать, броситься на лгунов с кулаками, но те развернулись и зашагали прочь. А в спину даже последний предатель не ударит.
— Ничего, ничего, — пробормотал Добря. — Я вам ещё покажу и уши начищу, как следует. Вруны. Клеветники. Трусы!
Слухи о бойне в Рюриковом городе, да и в самом Словенске, что учинили мурмане Олега, разнеслись удивительно быстро. Уже к вечеру в избу нагрянул старший мамкин брат. Мужик простой, деревенский. Плечи до того широкие, что даже в дверь протискивался боком. Сам пахарь, ну и охотой изредка промышляет. Говорят, однажды медведя в чаще встретил, придушил косолапого.
Детвору мать из дому не выпускала, но и взрослые разговоры слушать нечего. Пришлось в дальнем углу ютиться. Младшие обрадовались неимоверно, давай на Добре виснуть, вопросами засыпали по самые уши. А сестра молчаливо вертела куклу, пусть и самая маленькая, а вперед братьев смекнула, что горе в семье, да такое, что словами не описать.