Саша написал свой роман в жанре альтернативной истории – обо всем этом. Назвал его «Фатерлянд». Надеялся, что люди прочтут и задумаются.
Но роман получился так себе и прошел незамеченным.
Игорь глядит на плачущего Сашу и наливает ему твердой рукой в старческой «гречке» еще рюмочку.
Над головой Игоря, над его креслом в столовой, висит портрет государя. Только не действующего, а Миротворца.
Игорь говорит, портрет ему нужен потому, что русские – без царя в голове, и он так компенсирует свою интеллектуальную недостаточность. А Миротворец – потому что был последний настоящий русский царь, таких больше не делают.
Иногда Саше хочется запустить в портрет рюмкой, но он сдерживается. Он уверен, что знает точно: всё могло быть иначе, если бы не царь. Он ненавидит царизм. Но швыряться в портреты – это слишком по-русски.
А горевать о том, что не сбылось, – это вполне по-немецки.
Татьяна Томах. Где может быть по-другому
Дождь сек лицо. Хлестал по щекам злыми оплеухами, вился водяными змеями по худой измученной спине, вывернутым плечам, хрупким старческим запястьям, перетянутым острой проволокой. Но сильнее всего был тот холод, что растекался внутри. Будто каждый удар сердца постепенно превращал живую кровь в ледяную жгучую воду, в черный октябрьский дождь, смывающий остатки тепла, жизни и надежды в кладбищенскую вязкую землю. Все кончено, изменить ничего нельзя.
Генерал Рузский вдруг подумал, что надеялся до самого последнего дня. До этой последней ночи. Даже не столько на свое спасение, сколько на возможность спасения страны. На то, что все чудовищное, нелепое, дикое, происходящее здесь уже почти полтора года, каким-то образом, наконец, разъяснится и исправится. Теперь же, в полушаге от смерти, он вдруг понял, что надежды нет. А возможно, и не было никогда. Оцепенев – не от страха, а от отчаяния, смаргивая дождевые капли, застилавшие взгляд, и больше не чувствуя боли и холода, он смотрел, как убивают князя Туманова.
Молча, как звери, или как заводные куклы, исполняющие жуткий механический танец, палачи шашками сперва рубанули князя по предплечьям. Хрустнули кости, плеснула фонтаном кровь. Обрубок одной руки, отсеченный ловким ударом, упал на землю, второй повис, блеснув осколком кости. Туманов, не издав ни звука, покачнулся и упал на колени. Заводные куклы опять взмахнули шашками, наклоняясь ниже, на бледных лицах блеснули глаза – металлические, неживые, того же цвета, что и клинки, равномерно крошащие в куски человеческое тело.
Застыв и забыв дышать, генерал Рузский сквозь темноту и дождь своей последней ночи, видел сотни тысяч таких могил. И сотни тысяч ночей, в темноте и молчании которых люди, похожие на заводных кукол, убивали других людей, втаптывали в черную кладбищенскую грязь расколотые ребра, разбитые лица, крики и стоны, кровь и боль.
Ему вдруг почудилось, что не князя Туманова, русского генерала, сейчас живьем рвут на части на краю огромной общей могилы, а всю страну.
Когда остриями шашек и омытыми в княжеской крови сапогами обрубки тела столкнули вниз, Рузский содрогнулся.
И только потом почувствовал дрожь привалившегося к его плечу Шаховского.
– Палачи, – просипел тот сквозь зубы. – Твари. Нелюди.
– Не палачи, – негромко, но отчетливо сказал князь Урусов, поводя могучими, вывернутыми назад плечами, – убийцы. Бандиты, которые только ночью смеют убивать.
И вдруг крикнул:
– Кого боитесь, бандюки? Связанных стариков? Белого света? Самих себя?
И, оскалившись злой и бесстрашной улыбкой, шагнул вперед, на край земли, мокрый от дождя и крови князя Туманова.
Володя вздрогнул и проснулся. Не смея открыть глаза, он лежал, зажмурясь и уткнувшись лицом в подушку. Под горячими веками продолжали плыть страшные видения. Стылая осенняя ночь, дождь, кладбище, огромная могила с растерзанными телами на дне. Тысячи могил, сотни тысяч замученных людей. Блеск штыков, остервенело-радостные лица, гулкое хоровое «-рра!!.. Да здра!!.», алое пламя знамен над колышащейся толпой. «Нет, нет, – испугался Володя, – не хочу. Это не я, я не виноват. Не хочу!» Он рвался из мучительных видений-воспоминаний, выплывал из мутной темной глубины, задыхаясь и отчаянно молотя руками и ногами. Где-то там, впереди, должен быть свежий воздух. Но вокруг продолжало мелькать страшное. Мертвые разоренные деревни, брошенные поля, пустеющие города. Жуткая, чудовищно распухшая, как нарыв на исхудавшем теле, столица. Только там и осталась жизнь – но больная, суматошная, отчаянная. Будто все торопились ухватить последние дни, растолкать друг друга локтями и наесться, напиться до отвала, пока можно, пихали в жадно раззявленные рты все подряд, не разбирая, съедобное, живое или мертвое. Эта страшная жизнь бурлила и кипела, благоухала дикой смесью запахов роскоши и гнили, выплескивалась через край, обжигая склонившиеся близко голодные лица, ослепляя дикие глаза. А ложка, которой мешалось адское варево, вдруг оказалась крепко зажатой в его, Володиных, пальцах. Приноровившись к новому положению и принюхавшись, он принялся меткими и злыми пинками отшвыривать тех, кто подползал слишком близко, норовя вырвать ложку из рук. И вдруг опомнился, словно обжегшись, разжал пальцы. И тотчас понял, что по-прежнему тонет в глубоком душном омуте, и только случайно пойманная ложка давала ему возможность держаться на плаву…
Володя судорожно вздохнул и открыл глаза.
«Господи, прости, – пробормотал он, – прости, что я развалил Россию…» Он запнулся, оборвав отчаянную мольбу, и похолодел. Потому что вдруг
